– Я должен был прийти.
– Когда я получила вашу записку, я поняла, что вы не придёте. Отчего вы такой весёлый?
– Весёлый? – спросил Кирилл.
Он как вошёл смеясь, так с губ его все не исчезала улыбка.
– Ну, скажем, потому, что я не хочу повторять мину, с какой обычно приходят прощаться. Перед расставаньем.
– Прощаться? – сказала она с тревогой.
– Да вы не пугайтесь. Ничего особенного. Я должен поехать по одному делу.
– На фронт?
– Нет. Так. На небольшую операцию.
– Против этого самого Миронова, что ли?
Он ничего не ответил от неожиданности.
– Что же вы за друг, если у вас от меня тайны?
– Почему – тайны?
– Если вы верите в меня, не надо скрывать…
Она сказала это с детским укором, ему стало неловко, он отошёл от неё, но сразу вернулся и взял её руку выше локтя. Тогда отошла она и села у того столика, накрытого плетёной скатертью, перед которым Кирилл видел её на коленях.
– Значит, так и не посмотрите нашу репетицию, – с грустью выговорила она.
– Я видел… как вы репетируете…
Она тяжело подняла брови.
– Только что, – договорил он, опять улыбаясь.
– Вы шутите.
– Нисколько. Хотите, повторю вашу реплику?
Он попробовал, довольно неудачно, изобразить её стон: «Останься! Останься! Куда ты?..»
Она мгновенно закрыла глаза руками и вскрикнула:
– Вы подсматривали в окно!
Он испугался её крика и стоял неподвижно. Она нагнула голову к столу.
– Как вы могли! – пробормотала она в свои согнутые локти.
– Честное слово, я только на минутку заглянул, – сказал он растерянно.
Она распрямилась, опять своим спокойным, но словно мальчишеским жестом поправила волосы.
– Ну хорошо. Если уж видели репетицию, то приходите на спектакль. Вы ведь вернётесь к спектаклю? Куда вы всё-таки уезжаете? Я угадала, да? Кем вы туда едете?
Сам не зная зачем, он сказал:
– Я буду председателем ревкома. Слышали, что это такое?
Она всмотрелась в него изучающим взглядом чуть сощуренных глаз и спросила:
– Вы больше всего любите власть?
– Смертный грех властолюбия, да? – насмешливо сказал Кирилл.
– Нет, это не грех, если… на пользу человечеству.
– Так вот наша власть на пользу человечеству. Согласны вы с этим?
– Да.
– Значит, можно любить власть?
– Разумеется. Я спросила не об этом… вы не поняли. Я спросила – вы любите власть больше всего?
Он глядел на неё сначала строго, затем черты его, будто в накаливающемся луче света, смягчились и приобрели несвойственную им наивность. Не догадка ума, а волнение сердца подсказало ему, что Аночке совсем не важно в этот миг существо разговора и что только еле угадываемые оттенки слов доходили до её внутреннего слуха.
– Нет, – проговорил он, уже всецело отдаваясь своему волнению, – я вас понял.
Она резко отвернулась, потом ещё быстрее обратила к нему удивительно лёгкое лицо – свободное от недоумений, и он, подойдя, просто и сильно замкнул её в свои руки, как в подкову. Короткий момент они оба пробыли без движения. Затем она с настойчивостью отстранила его, и он, как будто издали, услышал повторяющиеся упрямые слова:
– Когда вернётесь… когда вернётесь… не сейчас…
Он увидел её первую улыбку в эту встречу – её обычную, немного озорную, но вдруг словно и печальную улыбку.
– Я могла бы, и правда, повторить, что вы слышали через окошко: «Останься! Останься!..»
Она сама приблизилась к нему, в его неопущенные руки, и он услышал жаркое, незнакомо пахучее её лицо.
Она проводила его спустя недолго до ворот. Шофёр завёл мотор, который поднял всполох в беззвучии вечера. Взрыв этого шума полон был предупреждающего, грозного беспокойства. Аночка сказала Кириллу, мягко касаясь губами его уха:
– Я жду непременно на первый спектакль.
Он ответил неожиданным вопросом:
– А почему Цветухин выбрал эту пьесу?
– Как – почему? Это же поймёт каждый человек – как люди страдали под гнётом знати!
– Ах да! – шутливо спохватился он, но сразу, точно учитель, поощряющий ученика, одобрил серьёзно: – Совершенно верно, поймёт каждый человек.
Он сжал на прощанье её пальцы.
В машине он не мог отделаться от назойливой мысли: вот он уезжает в то время, как Аночка остаётся с Цветухиным. Опять возникло в нем раздражение против этого человека, и опять он убеждал себя, что нет оснований раздражаться. Самое тягостное заключалось в том, что жизнь повторяла один раз испытанное положение, в котором преимущество снова было на стороне все того же Цветухина. Тот оставался, Кирилл должен был уезжать, когда ему ужасно хотелось жить, ужасно хотелось – потому что душу его осветила торжествующая ясность: он любит и любим! Неужели и правда пустозвону Цветухину суждено омрачать Кирилла в самые счастливые мгновенья жизни?
– Да никогда! Да ни за что!
– Что вы говорите? – спросил шофёр.
– Давно работаете за рулём, говорю я, а?
– А что? Разве недовольны, как веду?
– Нет, ничего… Мотор знаете хорошо?
– Не могу похвалиться, чтобы очень. Справляюсь.
– Так, так…
Дома Кирилл не застал Веры Никандровны – она отлучилась на какое-то собрание и скоро должна была вернуться.
Кирилл решил приготовиться к отъезду. Он долго искал чемодан и наконец обнаружил его под кроватью матери. Он принялся вынимать из него вещи сначала поспешно, потом все медленнее, пока вовсе не остановился на предметах, которые увели его воображение далеко в прошлое.
Сложенный любовно чертёж речного парохода, в продольном и поперечном разрезах белыми линиями по выгоревшему, некогда синему фону; портрет Пржевальского и портрет Льва Толстого, два таких разных и таких схожих мудреца, изведывающих своими взорами землю и человека, – эти трогательные бумажные листы заставили Кирилла переселиться в жилище своей юности. Он вспомнил, как мальчиком строил корабли и судёнышки фантазий и плавал в неизвестные земли будущего. Вспомнил, как потом попробовал найти к этим землям дорогу в действительности и как пресекли его поиски на первых шагах. Вспомнил домашний обыск, жандарма, который сорвал со стены и швырнул на пол Пржевальского: верхние уголки портрета были надорваны с тех пор, и Кирилл неторопливо расправил их ногтем. Он вспомнил, что этот вечер ареста был вечером последнего свидания с Лизой. И хотя он знал, что весь путь с того вечера и всю дорогу от фантазий к действительности он прошёл в твёрдом согласии со своими желаниями и не хотел бы пройти иначе, ему стало больно, что он так много и так часто в жизни оставался один на один с собой.
На дне чемодана он нашёл полотняный конверт с фотографиями. Здесь были спрятаны старые снимки. Он увидел себя крошечного – не старше чем полуторалетнего – в длинном платьице с кружевным воротником. Это было едва ли не первым живым воспоминанием Кирилла – как он очутился у чернобородого дяденьки, который сперва дал ему лошадку с мочальным хвостом, сказал «ку-ку» и спрятался под чёрным одеялом, а потом вылез из-под одеяла и отнял лошадку, и он изо всей мочи кричал, ни за что не соглашаясь с ней расстаться. На карточке он сидел, крепко вцепившись в эту лошадку, и лицо его было смешно сердито.
Вдруг Кирилл услыхал шаги на лестнице. Он быстро вышел в другую комнату. Только тут, остановившись и прислушиваясь, он заметил, что дышит часто и громко.
Он справился с собой и вернулся в комнату, где разбирал чемодан.
Вера Никандровна стояла неподвижно около вороха выложенных на стол вещей. Он подошёл к ней, молча обнял её. Они долго не говорили, остановив глаза на этой беспорядочной куче предметов, которые будто участвовали в их бессловесной беседе. Потом Кирилл поцеловал мать в холодный и немного влажный висок.
– Что же ты не говоришь – когда? – спросила она, с трудом произнося непослушные слова.
– Сегодня ночью. Времени ещё не знаю.
Она отвела его в сторону, к окну, и, внезапно потеряв голос, шёпотом сказала:
– Ну, посиди… посиди со мной…