– Это одно и то же, – ответила она, подумав, и тут же, разгадав его мысль, нахмурилась: – Вы не о Цветухине?
Он словно обиделся, что она его уличила, потом сказал твёрдо:
– Мне кажется, он может сделать много полезного, потому что увлечён и хочет работать. Но так же легко может много напутать, потому что – страшный фантазёр.
– Вы считаете, что никогда ни в чём не ошибаетесь? – спросила она раздражённо.
– Нет, не считаю.
– Но хотите никогда не ошибаться?
– Хочу. Это я могу сказать. Хочу, – подтвердил он.
Она прошлась по комнате непринуждённо, но он видел, что она подавляла мешающее ей чувство.
– Я тоже хотела бы. Но знаю, по крайней мере, в деле, которому хочу принадлежать, знаю, что в нём невозможно не ошибаться.
– В искусстве?
– Да.
– Кто вам это внушил? – сказал он, недоумевая.
– Я вижу, как работают старые актёры. Как они ищут, как им кажется, что они нашли, как потом отказываются от найденного, и все начинается сызнова.
– Так во всяком труде, – сказал Кирилл.
Она с грустью покачала головой, словно желая пристыдить его.
– Вы сами не верите в свои слова. Почти всякий труд состоит в повторении усвоенного. Попробуйте повторяться в искусстве. Художник умирает, если повторяется. Мечта его жизни – выразить себя отлично от других и отлично от того, чем он однажды уже был.
– Этому вас учит Цветухин? Я с ним не согласен. Артист должен выразить через себя всех. Одинаково со всеми. Иначе он будет непонятен.
Аночка была очень сосредоточенна. Она размышляла упрямо, как над задачкой. Она даже поднесла к губам палец. Вдруг с торжествующей улыбкой и тихо, как раскрывают чувство, которым дорожат, она сказала:
– Я согласна. И Егор Павлович, наверно, тоже. Но ведь это – цель, быть понятной. А я говорю о том, как ошибаешься по дороге к цели. В работе, в поисках. Никакая цель не мыслима без движения к ней, верно? Вот в движении и ошибаешься.
– Ошибаться не грех. Но стоит ли повторять ошибки других?
Она озорно повернулась на каблуках.
– Не-ет, не-ет! Вы плохо знаете Цветухина!..
Уже был накрыт стол. Хлопоча вокруг него, Вера Никандровна краем уха слушала разговор, отвлёкший сына от скрытых мыслей, и, когда уселись, заключила с довольной добротой, будто радуясь, что все так удачно подстроила:
– Спорщица! Любишь свой театр, ну и люби, пожалуйста, никто не возражает.
– Да, да, да! – воскликнула Аночка. – Никто не возражает! Потому что это самое сильное переживание! Самое яркое! Самое полное! Самое (она столкнулась глазами с прямым, но слегка задорным взглядом Кирилла и неожиданно спуталась)… самое… налейте мне, пожалуйста, Вера Никандровна… что у вас, щи?
Начавшись этой забавной ноткой, обед прошёл в шутливой болтовне, и Кириллу стало казаться, что он не только дома, но в кругу своей семьи. Он предложил Аночке довезти её в город на машине, и она с удовольствием вскочила в потрёпанный, однако все ещё импозантный «бенц».
Горячий, но освежающий ток встречного ветра захватил её. Она ничего не говорила, отдаваясь ни разу не испытанному властному движению. Толчки на древних выбоинах мостовой не сдерживали, а усиливали ощущение полёта.
Кирилл сбоку глядел на её лицо. Расширились и отчеркнулись резче её легко изогнутые ноздри, смело держалась против ветра голова, и тонкая шея стала ещё длиннее, вдруг выразив своим очертанием всю наивную прелесть девушки. Он смотрел на неё, и в ушах его повторялся такой певучий, такой бесхитростный возглас: «Самое сильное переживание, самое яркое, самое полное!»
На крутой яме машину подкинуло, где-то в утробе кузова инструменты весело громыхнули звонкой сталью, Аночку бросило в сторону, она всем весом опёрлась на колени Кирилла, тотчас выровнялась, но он прижал её руку к своей коленке и не хотел выпускать. Она отвернулась и с упрямством высвободила руку.
– Вон вы какая, – сказал Кирилл.
Она продолжала молчание, по-прежнему поглощённая единственным ощущением головокружительной езды, и только в конце пути, точно опомнившись, ответила:
– Откуда вам меня знать? Вы, наверно, и не подумали обо мне ни разу. А вот я о вас знаю все.
– Все? – не поверил он.
– Как вы были в тюрьме, как жили в ссылке, как пошли на войну…
– Ещё не все, – подзадорил он.
– Ну… что же вам ещё? О Лизе Мешковой? И о Лизе знаю. Словом – все!
Она обернулась к нему в первый раз за дорогу. Лукавое любопытство мелькнуло на её лице, и он неожиданно отвёл взгляд.
Ей надо было выходить. За эту секундную стоянку ему захотелось так много высказать о себе, что он не нашёл ни одного подходящего слова.
– Давайте увидимся, – предложил он, протягивая ей руку, когда она уже стояла на тротуаре – тонкая, прямая, в сверкающем на солнце белом коротком платье, с растрёпанными ветром волосами.
– Давайте.
– Приезжайте послезавтра вечером к маме, хорошо?
Она сказала, чуть кивнув:
– Хорошо, – и скрылась за угловым домом.
Эти два дня Кирилл занимался делами с увлечением, но чем настойчивее уводило его за собой дело, тем медленнее шли часы, и едва наступал вечер, он спрашивал себя с изумлением – почему назначил встречу на послезавтра, а не на сегодня, не на завтра? «Растерялся, молодой человек, растерялся», – повторял он про себя с издёвочкой и озорно.
Ему была знакома эта беспокоящая протяжённость времени. Давней, почти забытой порой, вынужденный излишек времени заполнялся живучей тревогой об утрате, о потерянной надежде. Это бывало в Олонецких лесах, позже – в годы сормовского притворства, когда надо было жить надетой на себя скучной личиной благонамеренного чертёжника Ломова. Тогда это чувство выливалось в тоску о Лизе.
Сейчас он испытывал что-то похожее и одновременно другое, новое, смешанное с нетерпением. Сходство и различие чувства шло дальше. Тогда, тоскуя о Лизе, он думал о Цветухине. Теперь не успевал он вспомнить Аночку – Цветухин тоже приходил ему на ум. Но в прошлом его столкновение с Цветухиным было иллюзией, выросшей из предчувствия опасности. Сейчас Цветухин казался живой угрозой, и он только не понимал – почему?
За сутки до назначенной встречи с Аночкой, ночью, лёжа у отворённого окна и глядя в звёздную неподвижность неба, Кирилл потребовал от себя объяснения странному чувству.
Прежде всего он решил, что у него нет никакой неприязни к Цветухину как к человеку. Наоборот, Цветухин делал, в сущности, как раз то, что Кирилл мог бы ожидать от актёра в революционное время. Правда, Кириллу было неясно, что надо было делать в искусстве. Но искусство должно было быть с революцией, по эту сторону баррикад. Цветухин разделял такой взгляд и, значит, был естественным союзником. Отсюда следовало, что Кирилл прав, давая обещание поддержать Цветухина.
Но, поддерживая его, он поощрял одержимость Аночки театром. Разве это плохо? Наоборот – превосходно! Молодое увлечение, молодая страсть… Ах да! Не может же Кирилл Извеков из каких-то личных соображений поступать против принципиально правильного дела! Это умаляло бы нравственное сознание, весь умственный строй Извекова. Да и что за соображения в конце концов? Откуда Кирилл взял, что они – личные, эти соображения? Разве у него родилось какое-нибудь особое чувство к Аночке? Да если бы и родилось, если бы и нахлынуло, как ветер, как буря, как тайфун… Черт возьми!.. всё равно Кирилл никогда бы не мог свалить в одну кучу совершенно разные вещи – общественное дело и личное чувство. Слава богу, ему не занимать выдержки!
Тем более – ещё неизвестно, как отнесётся Аночка к этим самым личным соображениям. Она может воспротивиться, может иметь собственные личные соображения. Просто может спросить – кто дал Кириллу право вмешиваться в её жизнь? Ведь если она любит Цветухина… Вот именно!.. Если она его любит, значит, помогая Цветухину, Кирилл делает одолжение её чувству. Он поддерживает вовсе не какое-то там революционное искусство, а роман довольно старого актёра, не больше и не меньше!