У Рагозина очень скоро исчезло ощущение неполноты своего участия в боях. Наоборот, ему стало очевидно, что он нужен дивизиону, требовавшему от него все больше усилий, чтобы соединить волю людей и бросить её на определённое дело. Сложнее и длительнее становились операции: то обходный манёвр десанта на берегу, то заградительный огонь с кораблей в поддержку атакующей пехоте, то отчаянная разведка в неприятельском тылу. А в то же время на ходу велись ремонты повреждений, множилось число раненых в госпитале, истощались запасы снарядов, безвозвратно выходили из строя люди.
Рагозин в какой-то час уловил сознанием самое существо своей задачи на судах, которую он выполнял сначала безотчётно, в силу течения вещей. Существо этой задачи состояло в том, чтобы любая необходимая работа исполнялась командами в полную силу воодушевления.
У него был странный случай при взятии Николаевской слободы. На «Октябре», который бил по отступавшим белым, когда десант моряков уже влетел на улицу слободы, от некалиброванного шрапнельного снаряда взорвалось носовое орудие.
Был убит наповал комендор – молодой моряк, державший орудие всегда на «товсь!», так и прозванный товарищами – «Товсь» и любимый ими за весёлый нрав. Взрывом опалило лица двум патронным и сбросило с мостика командира дивизиона – он оказался легко контуженным.
Скомандовали развернуться кормой и стрелять из кормовой пушки. Но комендоры, напуганные смертью товарища и опасаясь, что негодна вся партия снарядов, не решались продолжать огонь.
За истёкшую неделю боев Рагозин успел приглядеться к работе судовых артиллеристов. Он пошёл на корму, приказал команде отойти на бак, сам зарядил орудие и выстрелил. Он выпустил три снаряда и обернулся. Орудийная прислуга виновато стояла позади него. Он сказал:
– Ну, теперь валяйте, ребята, не страшно. Снаряды вполне приличные.
Матросы кинулись к пушке, мигом взяли прицел и открыли стрельбу с таким неистовым старанием, что раскалился орудийный ствол.
Рагозин, только отойдя в сторону, почувствовал, что прилипла к телу рубашка, и ему показалось, это не сам он орудовал у пушки, а какой-то особый в нём человек, и этому человеку он должен без колебаний повиноваться.
Все пережитое за эти недели Рагозиным он позже отнёс к тому роду напряжения человеческих возможностей, которое для своей разрядки словно уже не нуждается в отдыхе, а может быть выдержано только с помощью нового напряжения, ещё большей силы.
Но случилось в то же время два обстоятельства, как будто незначительных, тем не менее запомнившихся Рагозину и выведших его из напряжения действительности в какой-то особый мир прихотливого или даже не совсем реального беспокойства. Было похоже, будто Рагозин долго обретается в доме с занавешенными окнами, и – от привычки – дом мнился большим. И вдруг раскрылась одна занавеска, и в окне он увидел неожиданную синюю даль с деревьями над водой. Свет там за окном был совсем иным, чем в доме. Потом занавеска закрылась, глаз снова привык к дому, и дом стал мниться большим, как прежде. Но память удержала представление о другом расстоянии, о той дали с деревьями, о том свете, который был иным.
Ещё в ночь после первого боя комиссар «Рискованного», докладывая о положении на канонерке, сказал, между прочим, что матросы взяли с собой на судно одного парнишку и что теперь надо бы этого парнишку списать на берег, потому что жалко, если его покалечит: суётся куда не надо.
– Откуда взяли? – будто тоже между прочим спросил Рагозин.
– Ещё из Саратова.
– Большой?
– Да нет, так, малец. Лет, самое большее, двенадцати.
– Как зовут?
– Так все и зовут – малец и малец!
Рагозин взялся руками за край скамьи, точно собравшись сесть, но не сел, а быстро выпрямился и, глядя прочь от комиссара, сказал чёрство:
– Не знаешь поимённо личного состава своего экипажа?
Комиссар засмеялся:
– Это приблудный мальчишка-то – состав?
– А что у тебя на борту? Постоялый двор?
– Так я спишу, – как о нестоящем деле, кончил разговор комиссар.
Рагозин сурово помолчал.
– Парню на берегу с голоду умирать? Азиатчина, брат. Развели вот так… беспризорников. Спиши его на госпиталь. Там хоть сыт будет. И безопаснее.
Мысль о мальчике отвлекла Рагозина ненадолго, но резко, будто его кто-то взял за плечи и повернул назад. Бродячий парнишка объявился на «Рискованном», с которым были связаны в памяти розыски Вани, и это ожгло возобновлённой тревогой за судьбу найденного и потерянного сына. Рагозин вовсе не хотел внушать себе, что опять напал на след Вани. Но в самом уязвимом углу сердца затаилось чувство иной жизни, отдельной ото всего, чем был поглощён Рагозин, и существование этой вымышленной жизни было больно, как неутолённая обида.
События заглушили отвлекающий зов сердца. Они потребовали от Рагозина той брони, которая вырабатывается нервами для самозащиты в условиях, когда все время стоишь лицом к лицу с опасностью и должен её не замечать. Он ощущал в себе такую броню, и она была нетяжела ему. И, однако, в очень сильный момент этой гордой и уже нравившейся ему неуязвимости, как раз после случая с пушкой – когда он стрелял и ждал, что попадётся некалиброванный снаряд и пушку взорвёт, – как раз после этого случая Рагозина новым ожогом резнуло воспоминание о сыне.
Дивизион спускался к Быковым Хуторам, прославленным по всему низовью «арбузной столицей». Стояло удивительно тихое утро, либо оно чудилось удивительным после грома боев за Николаевскую слободу и Камышин. Здесь было очень высоко для левого берега, и заросшие травой обрывы с недвижными ивами зелено повторялись в воде. Ожидая сведений от высланной к Быкову разведки, суда задержались против разбросанных на берегу бахчей.
Дощаники, гружённые арбузами, с деревенскими мальчиками на вёслах, подошли вплотную к канонеркам. По воде далеко на стороны разносились тонкие голоса бахчевиков в перекличку с матросским смехом на судах. Шла бойкая торговля. Арбузы, подбрасываемые с лодок, взлетали вверх, а с бортов канонерок падали в лодки бумажные свёртки с солью и спичками, ломти хлеба, папиросы. Поплыли по воде, приплясывая, обглоданные арбузные корки, которыми с весёлым озорством кидались матросы.
Рагозин долго смотрел на воду, испытывая то счастливое недоумение, какое бывает у горожанина, если он, подняв голову, нечаянно увидит легко наслоённые друг на дружку перистые облака в приволье неба. Да, существовала извечная счастливая тишина воды и неба, и дерзость мальчишеских дискантов населяла эту тишину молодостью, и берега звали к себе ласково, как может звать человека только земля. И вот все вместе – Волга с арбузными корками, перезвон голосов в тишине, погожее утро – опять связало Рагозина, как путами, мыслью о сыне, о жизни с сыном, непохожей на все прежнее и безраздельно отвлечённой от настоящего. Броня, защищавшая Рагозина от грома, до непонятности легко пробивалась тишиной, и боль опять проникла в сердце.
Далёкий орудийный выстрел разбудил пространства, за ним – другой. Перепуганные мальчики на дощаниках, прыгая и переваливаясь через горы арбузов, бросились на весла. Баграми матросы помогали отвалить грузные лодки от бортов кораблей. Запели скрипучие уключины, забулькала вода под вёслами, окунаемыми по-волжски часто и глубоко. И тут над самой речной гладью разорвался шрапнельный снаряд.
Рагозин видел, как притаились на секунду маленькие гребцы и как потом, сбившись с удара, беспомощно забрызгали водой тяжёлые весла.
Он побежал к мостику, чертыхаясь. Нет, нельзя было даже долькой души отдаваться раздумью! Все было призраком – тишина, сонное утро, заманчивая ласка берегов. Ни смех, ни детские голоса не могли звенеть на земле, находившейся во власти порохового грома. Артиллеристы заняли места у орудий, плицы колёс шумно вспенили воду, сигнальщик начал своё тревожное письмо в воздухе…
Поход на Царицын одни моряки называли церемониальным маршем, другим он казался непрерывной цепью горячих боев. Как во всяком сражении, одни части армии наносят и принимают на себя решающие удары, а другим выпадают либо схватки, либо готовые результаты успеха, – так и в походе Волжской флотилии тысячи матросов, выйдя из тяжёлого боя, вступали в ещё более тяжёлый, а тысячи других шли от лёгкого боя к лёгкому либо совсем не вступали в дело и радовались, что противник бежит, уклоняясь от встречи.