— Интересно! Неужели и в столице уже все известно?
— Ну, не скажу всей Москве, однако в некоторых прогрессивных кругах известно.
— Откуда?
— Тревогу забила одна изгнанная из вашего города журналистка. Я инкогнито провел самостоятельное журналистское расследование...
— Ну и?..
— Все, разумеется, ерунда.
— Фальсификация?
— Так прямо я бы не сказал...
— Что?! Вы полагаете, что я в чем-то виновен и следователь прав?!
— Нет-нет, успокойтесь! Дело не в вашей вине, а дело в том, что за семьдесят лет правители, как частоколом, оплели страну бесчисленнейшим множеством различного рода законов, указов, постановлений, решений, призванных сохранить их привилегии, в большинстве своем противоречивых, запутанных. В сущности, под каждого гражданина можно подвести какую-нибудь статью, стоит ему только попасть в поле зрения правоохранительных органов. Вот вы и попали.
— Да-да, я сам об этом сегодня думал!
— Теперь весь вопрос в том, чтобы вывести вас из их поля зрения, из сферы их влияния, подняв на ноги общественность, вырвать, как говорится, из когтистых лап реакции. И нанести одновременно удар по этим реакционным силам, по партократии.
— Так. И что вы от меня хотите? Что я должен делать, чтобы вырваться, как вы выразились, «из когтистых лап»?
— От вас требуется только согласие на публикацию очерка о вашем деле в прогрессивной столичной газете, которую я представляю. Очерк готов, и главный редактор с нетерпением вашего согласия ждет.
— Хм-м. Насколько я вас понял, мне уготована несколько неприглядная роль некоей казырной карты в некоей политической игре. Вам не кажется это унизительным?
— Нет, не кажется. Еще унизительней, согласитесь, сесть за решетку ни за что ни про что с клеймом взяточника и спекулянта..
— Ну уж вы..., — смутился профессор.
— Ничего, будем называть вещи своими именами. Далее, с вашим талантом, с вашим опытом вы уже не можете принадлежать только себе и собой распоряжаться, вы принадлежите народу. Пардон, пардон за громкие слова, за некоторую напыщенность, но... других слов я не нахожу. Ведь от вашего таланта зависят жизни людей, а какой прок от него в тюрьме? Нет, вы не имеете права как обычный смертный сказать: желаю, дескать, жить вот эдак, потому что и сама жизнь ваша принадлежит уже не вам.
Всеволод Петрович озадаченно посмотрел на него.
— М-м, признаться, я еще никогда свою персону под таким углом зрения не рассматривал, — хоть и понимал он, что преувеличивает Веня, все же слушать лестные слова было приятно. — Ну, а если бы я действительно совершил преступление, был виновен, то и тогда не сажать?
— Не сажать. Ибо сумма добрых дел ваших наверняка перевесила бы сумму дурных.
— Ну уж скажете! Разве мало талантливых врачей в мире, так всех и не сажать? Сколько преступников гуляло бы на свободе!
— Талант таланту рознь. Ваш — высшего порядка. Человечество не может позволить себе роскошь разбрасываться такими талантами.
— Хорошо, пусть будет так. Доля логики в ваших рассуждениях, пожалуй, присутствует, — совсем разомлел Всеволод Петрович. — Я, может быть, и соглашусь, но при одном условии: вы дадите мне прочитать очерк предварительно.
— Конечно, конечно, о чем разговор! Вот только позвоним в Москву и... Сию же минуту идем на телеграф.
— Зачем?
— Как зачем! Звонить главному редактору. Он ждет. Хочу, чтобы вы присутствовали при звонке, может быть, понадобится ваш личный с ним контакт.
— Так вот же телефон, звоните. Можно из моего кабинета.
— Уж это нет! Уж это ни в коем случае! Я, видите ли, не уверен, что ваш телефон не прослушивается. Может, конечно, и нет, но береженого бог бережет.
— Неужели прослушивается? Но ведь это противозаконно!
— Э-э, профессор, мне даже убеждать вас не хочется. Да сами-то вы откуда сегодня вырвались, можно сказать, чудом?
Поник тоскливо Всеволод Петрович — не разогнал тоски алкоголь, стало еще безысходней. Сквозь толщу этой безысходности слышал он смутно, как остервенело спорили о чем-то Валерий Евгеньевич В. и писатель Чугунов. Георгий Николаевич сидел уже пьяненький, подперев рукой голову, и бессмысленно улыбался.
— Идемте, — заторопился Веня, — пока не кончился рабочий день. Лучше застать его на работе — не любит, когда домой звонят с деловыми разговорами. У них принцип, — усмехнулся саркастически, — работать на работе, дома отдыхать. И правильно, и правильно! Только не для нашей русской натуры эти принципы. У нас все как-то наоборот получается!
Под шумок ожесточенного политического спора выбрались они в прихожую и далее на улицу.
* * *
Метались над городом Благовым налетевшие к вечеру ветры, разорвали в клочья серебряную небесную ткань, открыв взорам блажан червленую синеву, напоенную бесконечностью. Из заводов и фабрик высыпал уже на улицу рабочий люд, и женщины-работницы штурмовали пустые продуктовые магазины. К этому времени достиг окраин Благова Петрович со своим странным сооружением — не то колесницей, не то катафалком — и мерин Буланой, почуяв родную свалку, энергичней затопал копытами.
Нечего было и думать втиснуться в этот час в автобус, и Веня, подхватив профессора под локоть, чуть не бегом пустился по улицам, лавируя в неспешной толпе.
— Несчастные люди, — бормотал он, косясь на прохожих, — в сущности, обреченные на жалкое прозябание! Они лишены основного человеческого стимула к жизни: достижения своих маленьких целей, своих радостей. Какая радость, скажите, в куске гнилой колбасы? Это не радость, а слезы!
Невольно и Всеволод Петрович оборачивался на прохожих, но никаких слез на их лицах не замечал — лица были равнодушны и устремлены в себя, внутрь, внутрь своего существования. Он смотрел на них с некоторой обидой: никому не было до него никакого дела, никому не было дела до того, что попал он в страшную беду. Ну пусть — кусок гнилой колбасы, он согласился бы сейчас оказаться на месте каждого из них. И то ли от Вениных слов, то ли от горьких мыслей, то ли от странного предвечернего, предсумеречного состояния атмосферы, когда нервы человека становятся напряжены, стало ему невыносимо страшно — страшно за идущих мимо людей, как будто предчувствовал он их неминуемый конец, их конец через свою собственную погибель.
На телеграфе пришлось им выстоять очередь, и Веня волновался, потому что стрелки часов подбегали уже к шести, к часу, когда закрываются всякие советские конторы, всякие службы.
— Граждане! — метался он вдоль кабин, предназначенных для разговора с Москвой. — Помилосердствуйте! Время рабочее кончается, уйдет человек! Дело чрезвычайной, государственной важности! Пропустите, умоляю!
Но граждане отворачивались, отводили от него взгляды, чтобы не встретить его просящих глаз и ненароком не расчувствоваться, не уступить ему очередь. И уж совсем было сожрали часы время, совсем было заглотили его в свое округлое брюшко, когда заскочили они в кабину и Веня с ожесточением набрал код и номер. Несколько секунд он ожидал с замершим сердцем, но ответили в Москве, сняли трубку, и он расплылся в улыбке, подмигнул Всеволоду Петровичу.
— Он согласен, — сказал Веня только два слова и жестом поманил, притянул Всеволода Петровича, чтобы и он слышал.
— Согласен? — донеслось до профессора из далека-далека, из самого центра Вселенной. — А ты все ему объяснил?
— Да-да, он согласен, — повторил Веня и глазами еще спросил у Всеволода Петровича: согласен?
— Согласен, — подтвердил Всеволод Петрович.
— Хорошо, — сказали в трубке, и разговор прервался.
— Деловой человек! — уважительно сказал Веня и значительно помахал в воздухе указательным пальцем. — Уважаю!
— Подождите, — когда вышли они на улицу, Всеволод Петрович придержал слегка Веню за локоть, — и все-таки скажите, откуда уже известны даже и подробности моего дела? И даже в Москве? Ведь я только вчера прилетел из Японии...