— Какой протест? — спросил он сквозь усмешку.
— Я требую адвоката!
— Ни много, ни мало? Всеволод Петрович, родной, ну какие здесь адвокаты! Опомнитесь!
— Вон его адвокат, в соседней камере сидит!
— Бросьте, профессор! Нагляделись вы там, по заграницам, глупостей всяких! Адвока‑ата!
— Эдак и Валера скоро адвоката начнет требовать! — капитан кивнул на лохматого человека.
Снова прыснули праздные милиционеры, лохматый человек отлепился от решетки и вдруг истерично, с надрывом, так, что налилось краской его пожухлое лицо и вздулись на шее жилы, закричал, молотя себя кулаком по коленке:
— Требую!!! Требую адвоката!!!
— Умолкни! — пригрозил ему один из милиционеров.
Валера послушно умолк и опять прилепился щекой к решетке.
— Но я имею право знать, за что меня арестовали! — еще больше выпрямился Всеволод Петрович.
— Разумеется, что за вопрос! Только... давайте не сейчас, а? Все мы чертовски устали, да и вы с дороги. Вот отдохните у нас, соберитесь с мыслями, а там...
Экий, однако, хамелеон этот следователь! Вот только что до краев был полон скуки, как чара с прокисшим вином, а сейчас уже подбирается к самой душе, говорит елейно, чуть даже подобострастным голосом, и можно подумать, будто предлагает отдельную комнату с ванной и чистыми простынями. Всеволод Петрович недоверчиво глянул, и на мгновение ему показалось, что действительно не так уж все страшно.
— А багаж! — вспомнил он и сунул руку в карман куртки, где лежала багажная аэрофлотовская бирка. Бирки не было.
— Багаж? — как бы удивился Виталий Алексеевич. — Да вон стоит, ваш? — и кивнул в угол за спину капитана.
Там в самом деле стоял японский чемодан Всеволода Петровича — алюминиевый, на колесиках.
— Мой! — бросился он к нему.
«Ну и мастаки!» — успел подумать, и в ту же секунду бесцеремонная рука капитана ухватила его за предплечье и отбросила назад.
— Профессор! — всплеснул руками Виталий Алексеевич. — Похоже, вы не совсем понимаете, где находитесь. У нас не положено делать таких резких движений. Это опасно.
— Но это мой чемодан!
— Ну и что же? Он вашим и останется. Вот составим опись, и пусть он у нас пока полежит, никуда не денется. Вы куда-нибудь там — ту-ту! — в далекие края, и он за вами. Только в тех краях такой супер-люкс... знаете ли, не советую. Не модно.
«О чем это он? — опешил Всеволод Петрович. — О каких краях?» — и вдруг понял и сжался весь. И в то же время впервые в грудную клетку его втиснулся страх, схватил в кулак сердце — то сожмет, то разожмет, нахально подмигивая: хошь, раздавлю? Впервые дошло до его сознания, что может быть он отныне не хозяином своих поступков, своего будущего, и чья-то воля, возможно, воля вот этого детины с золотыми зубами, имеет право послать его в те самые неведомые края, где не модны японские чемоданы. До этой же минуты жил в нем, все другие чувства под себя подминая, стыд перед знакомыми, перед всем городом за происшедшее в аэропорту. «Спокойно! — сказал он себе. — Надо все обдумать спокойно. Эта история настолько нелепа, что просто не может быть явью. Наверно, это какой-нибудь трюк моего сознания, что-нибудь вроде самогипноза».
— Из карманов все попрошу на стол, — сказал капитан и кивнул одному из милиционеров.
Тот с готовностью подскочил к Всеволоду Петровичу, ощупал глазами всего, будто бы нечаянно прикасаясь к карманам профессора то рукой, то боком, любопытным до жадности взором провожая каждый извлекаемый предмет.
— Платочек носовой, — говорил он скороговоркой, — расческа, паспорт, шариковая авторучка, — брал и складывал на стол тесной кучкой. — И часики, часики не забудьте. Ишь ты, «сейка», фирма́! Бумажник...
— Как же я буду без часов? — неприязненно отдернулся от него Всеволод Петрович.
— А вам время теперь ни к чему, — покачал головой Виталий Алексеевич. — Ваше время теперь принадлежит нам. Отныне это уже наша забота: вовремя вас покормить, вовремя уложить баиньки, вовремя сводить на горшочек. Вам и заботушки никакой — живи да радуйся!
Негодяй! Всеволод Петрович затравленно смотрел на следователя и всем естеством своим чувствовал свою от него зависимость, беспомощность свою, словно оплел тот его паутиной.
— Послушайте, я ведь понимаю: выдерживая меня в неведении, вы преследуете какую-то свою цель. Может быть, так полагается по вашей науке, мне трудно судить. Но, уверяю вас, в данном случае вы ошибаетесь. Мне нечего скрывать, нечего утаивать, меня не нужно выдерживать. Я все скажу, что вас интересует. Честное слово! — горячо говорил Всеволод Петрович, приложив руки к груди, умоляюще глядя на следователя и в то же время ощущая, как в самой глубине естества его рождается тупая покорность, некая даже судорожная любовь, рожденная страхом.
— Опять вы за свое! Мы же договорились. Поймите, «честное слово» — это не та категория, которой мы можем руководствоваться в нашей работе.
— Но это жестоко! Бесчеловечно держать арестованного в неведении! Это хуже любого приговора, хуже смерти!
— Да ведь вы не на курорте! Ладно, давайте заканчивать. Развели бодягу, понимаешь. Не хватало еще диспут открыть на тему: «Преступник и его права». Не может быть у преступника никаких прав, что бы там ни пели болтуны-журналисты. Не может преступник требовать к себе никаких человеческих чувств!
— Я — преступник? — взмахнул в страшном волнении руками Всеволод Петрович. — Опомнитесь, что вы такое говорите!
— А кто же вы? Впрочем, это определит суд, это уже не моя компетенция.
— Суд?! Меня будут судить?
— А как же!
— Но за что? В чем моя вина?
— Опять! Снова здорово!
— Но...
— Все-все! Никаких «но»! — замотал головой Виталий Алексеевич и в то же время сделал знак милиционеру, все вертящемуся вокруг, разглядывающему профессора как диковинку.
— Ремешок попрошу, — вновь подступил милиционер, и сам ловко отстегнул и вытянул из профессора брючный ремень, отчего брюки сильно осели на тощих профессорских бедрах и пришлось подхватить их руками. — И шнурочки с ботинок тоже. Ботиночки где покупали?
— Во Франции, — машинально и покорно сказал Всеволод Петрович, и покоробила его самого эта покорность.
— Все? — спросил капитан, сгребая изъятые вещи поближе к себе, заканчивая опись. — Вот, ознакомьтесь. Правильно?
— Правильно, — пробормотал Всеволод Петрович, глядя на разбежавшиеся буквы описи, ощущая, как накатывается на него непонятная, страшная беда.
— Давай в пятую! — махнул рукой капитан, и милиционер любовно подхватил Всеволода Петровича под локоток, повлек к железной решетке.
Лязгнуло, громыхнуло, разверзлось и ступил Всеволод Петрович в тот мир, который маячил перед ним во все время унизительной процедуры, и во что никак не мог он до конца поверить. Но вот и свершилось, и он оглянулся и посмотрел уже из-за решетки, уже как бы из ямы. Мелким бисером рассыпался в окнах солнечный день, перед ним же открылся длинный-предлинный коридор — как путь в преисподнюю.
* * *
Что же это такое, господи! Ошеломленно остановился Всеволод Петрович посреди камеры, а дверь, окованная железом, со скрежетом захлопнулась за ним, словно поставив точку. Затихло все, в раздирающей душу тишине с гудением, с бомбардировочным завыванием носилась по камере муха — огромная и черная. Не было здесь пространства для разгона, для свободного и легкого полета — колотилась муха о близко отстоящие друг от друга стены, о низкий потолок, весь в разводах от сырости, в хлопьях отставшей извести. Потревоженные ее полетом хлопья осыпались с потолка на сплошные, от стены до стены, дощатые нары, устлали их ядовитой порошей. И не было в камере никакого окошка, ни малейшего просвета в божий мир. Господи, что же это такое?
Стоял Всеволод Петрович в растерянности, обводил взглядом криво оштукатуренные, кое-как побеленные стены, и произошедшее с ним никак не умещалось в сознании. Этого не может быть! — говорило ему сердце. Но это есть, — недоумевал разум. Да, все было реальностью — и убогая камера, и одуревшая от тесноты муха, и отобранные вещи, только реальность эта не вязалась с его сутью, как будто стоял сейчас посреди камеры не он, а кто-то другой, и Всеволод Петрович рассматривал его с удивлением, как пойманное в банку редкое насекомое.