– Ох, Шрамм, милый, я с вами точно с ума сойду…
Я взял ее за руку.
– Но клянусь, Шаша, если речь зайдет о тебе – я ни перед чем не остановлюсь. Я всю жизнь работаю адвокатом, но стану самым злым, самым последовательным и самым безжалостным прокурором в мире…
– Ты всё никак не можешь смириться со смертью мамы, Шрамм. Но поверь, Дидим тут ни при чем. Всё-всё-всё, молчу, пойдем домой, будем думать; надо что-то делать…
Мы побрели к дому.
Шагах в пятидесяти от нас какая-то женщина везла по тротуару старика в инвалидном кресле. Она с силой толкала коляску, и я вдруг подумал: как похожа она на Грушеньку, помощницу по хозяйству в доме Шкуратовых – высокая, плечистая, с могучим крупом.
Поймав мой взгляд, Шаша вдруг замедлила шаг, остановилась, отошла к забору; послышались звуки, какие бывают при рвоте. Беременность – нелегкое испытание для женщины в ее возрасте.
Отдышавшись, Шаша снова взяла меня под руку, но теперь мы еле плелись.
Женщина с инвалидной коляской скрылась за поворотом, и Шаша вздохнула с явным облегчением.
Вернувшись домой, мы выпили чаю, Шаша легла и сразу заснула; я спустился вниз, налил себе на палец виски, закурил и стал считать.
Считал я медленно, досчитал до семисот девяноста пяти, когда часы в гостиной пробили десять, оделся и вышел в сад.
По расчищенной от снега дорожке добрался до флигеля, вошел без стука.
Грушенька вскочила, увидев меня.
– Вы как здесь? Сюда нельзя, Илья Борисыч! Нет, уходите! Нельзя!
Я шагнул к человеку, сидевшему в инвалидном кресле, и замер.
С головы до ног он был спеленут бинтами, из-под которых торчали только кончики пальцев ног, пальцы левой руки и часть лица – лица страшного, красного, обожженного, искореженного, но узнаваемого, – и я узнал его, и сердце мое оборвалось.
– Бобинька, – прохрипел я. – Бобинька Скуратов, боже мой…
– Он мой! – рыдающим голосом закричала Грушенька, защищая раскинутыми руками Бобиньку. – Он ничей, он мой! Никому не нужен, только мне, срамной бабе, а вы все… – Она набычилась и топнула ногой. – А ну вон отсюда! Пошел! Ну, пошел! Он мой, понял? Мой! мой! мой!..
Я вылетел из флигеля, упал на четвереньки, вскочил и бросился к дому.
Первым побуждением было – разбудить Шашу, привести в чувство Дидима, потребовать объяснений, наорать, ударить…
Но я сдержался. Медленно разделся, опустился в гостиной на диван, медленно, чтоб не расплескать, налил виски в стакан, медленно закурил, откинулся на спинку дивана и закрыл глаза.
Бобинька
1998
«Фантастическое, – писал Роже Кайуа, – это нарушение общепринятого порядка, вторжение в рамки повседневного бытия чего-то недопустимого, противоречащего его незыблемым законам, а не тотальная подмена реальности миром, в котором нет ничего, кроме чудес… Фантастическое манифестирует скандал, разрыв, вторжение необычного, почти невыносимое в реальном мире».
Именно такой в девяностых и была московская жизнь, пользователи которой еще хорошо помнили «незыблемые законы» жизни советской, но нередко были вынуждены пускаться во все тяжкие, чтобы вечером увидеть в зеркале свое лицо, выпить остывшего чаю и рухнуть в постель.
Каждый день я просыпался, ожидая обнаружить себя собакой, тараканом или телом на операционном столе, но левое оставалось левым, правое – правым, роза – розой, а если что и менялось по-настоящему, так это содержимое моего кошелька. Иногда желание измениться, превратиться в кого-нибудь или пусть даже во что-нибудь было таким сильным, что я готов был на любое превращение, лишь бы прекратилась эта страшная неопределенность, это межеумочное существование, жизнь между небом и землей…
Летом девяносто восьмого Россию накрыл дефолт: правительственная жесткая финансовая политика столкнулась с парламентской мягкой бюджетной, и в этот конфликт вмешался азиатский валютный кризис. Всё рухнуло. В магазинах ценники меняли два-три раза в день, женщины плакали у прилавков в отчаянии – не хватало денег на самое необходимое. Продавцы голландских цветов разорились за один день, когда курс доллара вырос втрое. Наша фирма уволила многих сотрудников и хваталась за любое дело, которое могло бы принести деньги. Впрочем, грех жаловаться – мне-то платили по-прежнему очень хорошо.
В начале сентября мне позвонила Шаша: «Надо спасать Дидима, приезжай».
Встретились мы в Измайловском парке, в той его запущенной части, куда и собачники, и милиция забредали редко.
Шаша и я приехали на такси, а Конрад прикатил на белоснежном лимузине величиной с крейсер. Если к машине приближались чужие, она вдруг оживала, начинала мелко дрожать, мигать фарами и рычать: «Держите дистанцию, держите дистанцию».
Конрад был в белом шелковом пальто до пят, в широкополой шляпе, лиловом пиджаке и красных брюках, в ботинках с загнутыми вверх узкими носами, с чудовищной сигарой в зубах, на которые были надеты золотые коронки, с толстой цепью на шее, длинные же его пальцы были сплошь унизаны кольцами и перстнями.
Шофер и охранник, похожие как близнецы Степан и Стефан, пахнущие модным тогда среди бандитов одеколоном «Фаренгейт», поставили под деревьями раскладной столик, стулья, украсили столик тарелками с едой и графином, закрытым золотой пробкой.
– И что это за айнанэ? – спросила Шаша, опустившись на стул.
– Gypsy style[20], милая, – сказал Конрад, разливая по стаканчикам коньяк. – Ну что ж, за мир, который катится в тартарары, и за бессмертный лопух, который вырастет на наших могилах!
И залпом выпил коньяк.
– Чем же ты держишься за эту жизнь? – спросил я. – Этой цепью?
– Интересно же узнать, чем всё это закончится. Только аморальная любознательность и заставляет меня чистить по утрам зубы.
– К делу, – сказала Шаша. – Бобинька потерял берега.
Роберт Скуратов был одноклассником Дидима и сокурсником Конрада. Вскоре после университета его пригласили в КГБ, где он и стал мало-помалу служить, приглядывая за фрондирующей интеллигенцией. Все об этом знали, и он знал, что все об этом знали. При нем можно было говорить что угодно: Бобинька фильтровал крамольные речи и докладывал начальству таким образом, чтобы немногих друзей не притянули к Иисусу, а капитан Скуратов при этом оставался на плаву как ценный сотрудник. Поговаривали, что Бобинька успешно завербовал в стукачи некоторых своих близких знакомых, но имен не называли.
С приходом новых времен опека такого рода прекратилась, но школьная дружба выжила. Бобинька не работал в медиахолдинге Дидима, но тот регулярно платил ему за какие-то услуги, да и вообще в те времена было принято нанимать офицеров КГБ на службу, поскольку их связи считались полезными для бизнеса.
– Этот чертов дефолт многих свел с ума, – сказала Шаша, – но у Бобиньки просто крыша поехала. Похоже, он решил, что пора сваливать из России, и потребовал у Дидима выходное пособие…
Мы ждали, когда она назовет сумму, и она после краткой паузы назвала:
– Миллион.
– Баксов?
Шаша кивнула.
– А то что? – спросил Конрад.
– Не знаю всех деталей, но угрожает выдать какие-то секреты Дидима и его отца… шантаж вульгарис…
– Ну и пусть выдает, – сказал Конрад. – Нет за ними ничего такого, чего не было бы в биографии Горбачева, Ельцина или Егора Яковлева. Или есть?
– Хотелось бы уладить дело миром, – уклончиво ответила Шаша.
– Когда Дидим двинет кони, – мечтательно проговорил Конрад, пуская дым кольцами, – стану продавать билеты бабам, которые хотели бы провести час под одеялом с мертвым гением… озолочусь!
– Надо остановить Бобиньку.
– То есть Дидим с деньгами не расстанется? – спросил я.
– Нет таких денег, – сказала Шаша. – А для Бобиньки – точно нет.
– Языком или кулаком? – спросил Конрад.
– Todo modo[21], – сказала Шаша небрежным тоном.