Сам А. П. Ермолов оценивал результаты Даргинской экспедиции, хотя и сдержанно, но в пользу М. С. Воронцова. Он писал своему другу: «Твое значение, твоя известность служат тебе ограждением и недосягаемостью. Между тем слишком ощутительно, что ты исполнителем был предначертанной цели. <…> Для тебя хуже, если, по недостатку доверенности, скрыл от меня, что взятие Дарго требовалось настоятельно и безусловно»[246].
М. С. Воронцов в ответ на критику о недопустимой для главнокомандующего неосторожности писал А. П. Ермолову: «Я не искал лично лишений опасности; это бы было не свойственно ни летам моим, ни месту мною занимаемому, хотя я не мог не чувствовать, что офицеру и солдату приятно и ободрительно, когда главный начальник не слишком далеко от них находится. Братское, так сказать, отношение во время огня между начальником и войском, особливо таким, как полки Кавказские, не может не иметь хорошего действия. В Ичкерийском лесу, и именно оттого более, что неприятель был не сзади, а впереди и по бокам, это само от себя сделалось, и я могу это приписать своему счастью»[247].
Обвинения М. С. Воронцову со стороны его явных или тайных недоброжелателей не подтверждаются уже тем, что его популярность в войсках на Кавказе никогда не умалялась до конца его службы в крае. Никто не мог умалить его личной храбрости. Очевидцы похода сообщали, например, что «когда неприятель несколько раз окружал русских, и все командование вместе с Воронцовым и едва не попало в плен, потеряв много людей, пробыв целый день под градом пуль, русские возвращались в главную квартиру. По дороге ежеминутно свистали пули рассыпавшегося в кустарнике неприятеля. Все, насторожившись, переглядывались и осматривались, один только Воронцов спокойно ехал на своей измученной лошади. А ему в то время минуло за 70 лет, в тот день он, как и все, ничего не ел, не слезал с лошади и все время находился в самом опасном месте»[248].
Даргинская экспедиция вышла за рамки обычных событий, а слухи о ней всколыхнули российскую общественность. Всплеск общественного внимания был вызван огромными потерями в войсках: из 12-тысячного отряда около трети было убито и ранено.
Несмотря на то что Даргинская экспедиция не достигла всех предписываемых ей целей и стоила больших потерь, император Николай I был благодарен М. С. Воронцову за то, что тот старался его план реализовать, а затем, после неудачи, не запятнал его имени, приняв всю ответственность на себя. Отсюда высокая оценка действий М. С. Воронцова – княжеский титул за Даргинскую экспедицию.
В то же время официальный Петербург должен был выйти из положения, не роняя престижа. В результате российское общество получило официальное объяснение: несмотря на тяжелые условия и опасности, перенесенные войсками, наконец дано понять горцам, что русские войска способны проникнуть на территорию, считавшуюся до сих пор недоступной[249].
Эти выводы, по мнению официального Петербурга, должны были положить конец нежелательным толкам и пересудам, однако они не удовлетворили общество, и интерес к Даргинской экспедиции сохранялся на протяжении еще многих последующих лет.
Почему так много шума было поднято вокруг Даргинской экспедиции в российском обществе и, прежде всего, в Москве и Петербурге? Почему столь острой была реакция на неудачу? Разве не было неудач прежде? Разве неудачи прежних лет, например, 1842–1843 гг., были менее чувствительными, а потери в людях или материальной части лишь немногим уступали тем, что были в 1845 г.?
Дело, как кажется, заключалось в том, что к 1845 г. совпало несколько составляющих одновременно:
– во-первых, поход в горы был связан с назначением на Кавказ известного своими успехами на прежних поприщах графа М. С. Воронцова, призванного кардинально улучшить положение дел на Кавказе. К 1844 г. многие чувствовали, что «наше дело было проиграно, и мы стыдились своего бессилия. Все желали, надеялись и с нетерпением ожидали события, которое изменило бы это печальное настроение умов»[250].
Этим событием сначала стал приезд на Кавказ наместником М. С. Воронцова, который в данном случае выступал в роли «спасителя», что уже само по себе рождает пристрастное внимание как доброжелательной, так и злорадной публики;
– во-вторых, широкомасштабные приготовления и большие материальные затраты порождали завышенные ожидания непременного успеха и перелома ситуации однозначно в пользу имперских целей в регионе;
– в-третьих, что являлось самым главным, экспедицию инициировал, вдохновлял и курировал император, чья заинтересованность проявлялась настолько ярко, как того никогда не было ранее.
Вокруг итогов экспедиции так же развернулась борьба мнений и эмоций, что, в частности, вылилось в споры по численности войск, участвовавших в походе, или понесенных сторонами потерях; о степени успеха или предрешенности негативного финала[251].
Даргинскую экспедицию рассматривали как трагедию, предрешенную обстоятельствами, или как фиаско Петербурга и графа М. С. Воронцова лично. Многие видели в ней катастрофу. За всем этим стояла досада и разочарование одних и злорадное торжество других[252].
Следует признать, что Даргинская экспедиция 1845 г. явилась серьезной военной неудачей российских войск. Веселой прогулки в горы не получилось. Но видеть в ней катастрофу или только негативные результаты было бы чрезмерным преувеличением. Не удался конкретный план действий, далекий от реальностей кавказских условий, и тот только в последней фазе его реализации, но последствий позитивных приобретено было так же предостаточно. Странным кажется данное отношение к важному событию Кавказской войны, ставшему ее поворотным моментом, своеобразной точкой отсчета новой эры в кавказских делах.
Ход и последствия экспедиции привели к коренному пересмотру стратегии и тактики командования Кавказской армии в борьбе с «немирными» горцами, став суровой школой, в которой получили свои уроки все.
Разбирая эти уроки даргинского похода, Р. А. Фадеев указывал: «Частная цель экспедиции была достигнута, но вместе с тем оказалось, что подобный успех не ведет ни к чему. Нравственного потрясения подобное занятие не производило, потому что неприятель знал, что чем дальше мы зайдем, тем скорее должны будем воротиться. Материальных результатов тоже не могло быть, потому что нашему отряду принадлежало только место, на котором он стоял. Пройденное пространство смыкалось за нами враждебным поясом. <…> Углубившись в горы, мы не могли оставаться в занятых пунктах, так как неприятель стоял на наших сообщениях; самая страна не представляла никаких средств для продовольствия войск, а посылать за провиантом отдельные колонны, в виду горцев, стороживших каждый наш шаг, значило по большей части посылать их на гибель <…> Вторжения в горы, даже с многочисленным войском, постоянно оказывались бесплодною военною прогулкой, стоившею каждый раз нескольких тысяч жертв»[253].
М. С. Воронцов в ходе экспедиции убедился, что «не горы Дагестана, а обладание плоскостью Чечни служит ключом к водворению спокойствия и нашей власти в восточной части Кавказа; что до совершенного занятия Чечни всякое движение в Нагорный Дагестан будет существенно вредно и опасно для нас, как влекущее за собой убыль в людях, нерешительность действий экспедиционного корпуса и увеличение нравственных сил неприятеля»[254].
Чечню же можно покорить, только прорубив широкие просеки в ичкерийских лесах, чтобы иметь возможность открытого пути во все ее части.