Отношение Цветаевой к проблеме пола определяет выбор ею рискованной роли канатоходца, танцующего над этой пропастью. Мотив хождения по канату, неоднократно возникающий в ее творчестве и всегда в явной связи с проблемой положения женщины-поэта, – яркая иллюстрация этой невероятной поэтической эквилибристики. Ее жизнь – отважное, иногда безрассудное, иногда вызывающее восторг хождение по канату поэзии, акт метафизического балансирования, чреватый серьезными последствиями, смертельно опасный. В своих стихах она ступает по тончайшей линии между трансгрессией и трансценденцией, между разрушением женского начала с обновлением человеческих и поэтических норм и достижением внегендерной высоты, которая, в конечном счете, оказывается неотличима от небытия. В своей поэзии Цветаева заняла новую, пьянящую и опасную, позицию маргинальности, которую невозможно воспринимать равнодушно: страсть, с какой судили о Цветаевой (восхищаясь или осуждая) критики, по интенсивности соотносима с той, что вкладывала в свои тексты сама Цветаева[21].
Я полагаю, что творчество Цветаевой провоцирует столь явный восторг или отторжение именно потому, что оно обнажает фундаментальные основы литературной традиции и, экстраполируя, – всех человеческих норм; оно «ставит проблему предвзятости, то есть гендерной дифференциации, касающейся всех видов знания. Оно заставляет признать существование гендерно обусловленных позиций, порождающих знание, интерпретирующих и использующих его»[22]. Но несмотря на недавнюю моду на Цветаеву у теоретиков литературы[23], этот значимый аспект ее поэтики часто остается без внимания, заслоняемый биографией, полной драматизма и вызывающей сильный эмоциональный отклик.
После гибели Цветаевой в 1941 году ее произведения на протяжении пятнадцати лет были в Советском Союзе практически под полным запретом. Ее поэтический голос почти забылся как на родине поэта, так и за ее пределами. Вполне естественно, что исследования, появившиеся на волне повторного открытия ее творчества в 1960–1970-е годы, были посвящены выяснению биографических и историко-литературных фактов[24]. Однако увлеченность ее судьбой и личностью не ослабевает со временем – напротив, даже в работах, специально посвященных поэзии Цветаевой, она рассматривается прежде всего как женщина и только потом как поэт. Критика ее наследия часто опирается на априорные представления о женском творчестве: утверждается, что в ее стихи «вписаны» образы женского тела; творчество Цветаевой преподносится как лирический дневник, непосредственное выражение ее личности и переживаний; ее самоубийство понимается как неизбежная реакция на тиранию мужских социолингвистических норм[25].
Задача настоящего исследования иная. Для меня Цветаева – в первую очередь поэт, являющийся женщиной, а не женщина, откровенно описывающая свои женские переживания[26]. Не навязывая ее текстам внешних критериев, я пытаюсь понять внутренний смысл и значение ее пола в мире ее поэзии. Меня интересует, какую роль играет пол в поэтическом осмыслении Цветаевой фундаментальных вопросов человеческого бытия, равно как и в ее непрестанном испытании оснований, возможностей и границ поэзии. Таким образом, хотя меня в первую очередь интересует то, как именно гендерная принадлежность Цветаевой «оставляет свои следы в литературных текстах и истории литературы»[27], основная задача настоящей книги – не обсуждение вопросов гендерной политики и не формулировка или отстаивание каких-то теоретических принципов. Главное и самое важное для меня – это специфика поэтического текста, общечеловечность которого не менее важна, чем принадлежность женщине.
Цветаеву раздражало, когда к ней относились как к «женскому поэту», «поэтессе», – с особой резкостью она пишет об этом в связи с «Вечером поэтесс», который был устроен поэтом Валерием Брюсовым: «Женского вопроса в творчестве нет: есть женские, на человеческий вопрос, ответы» (4: 38). Конечно, человеческое тело, и женское в особенности, служит Цветаевой богатым источником метафор. Поэзия даже преобразует собственное тело поэта в музыкальный инструмент: «Сердце: скорее оргáн, чем óрган» (4: 476)[28]. Для Цветаевой поэтический язык есть язык «по самой своей сути вне-реальный (fictive)»[29]. Преобразующей силой этого языка она стремится как бы нейтрализовать свой женский пол – однако при этом, парадоксальным образом, постоянно фокусируется на проблеме пола.
Итак, в центре настоящего исследования находится тема пола в творчестве Цветаевой в ее динамическом, зачастую непредсказуемом развертывании на протяжении всей творческой жизни автора. Поэтическая задача Цветаевой, как я ее понимаю, заключалась в том, чтобы вписать себя в ту литературную традицию, где для нее – женщины – не было места, вписать – посредством поэтической трансформации мифологических форм и структур этой традиции. Она не переписывает мужское письмо и не согласна довольствоваться его периферией. Ее преображение поэтического дискурса не подражательно, а оригинально. Работая со звуком, образом, этимологией, она взрывает изношенные, тесные поэтические конвенции. Эта ревизия поэтического языка оказывается возможной именно потому, что в ее понимании язык – и язык поэтический, в частности – по внутренней природе своей свободен от сексизма, фаллократии и патриархальности[30]. Но формы, которые приняла поэзия в ходе своего развития, исторически сфокусированы на мужчине лишь потому, что ее авторами, по преимуществу, были мужчины. Иначе говоря, мифологические системы, определяющие положение поэзии в ряду прочих интеллектуальных и творческих устремлений человека, конвенционально предполагают, что поэтом является мужчина. Однако этот диктат традиции не вечен. Используя традиционные темы и формы поэзии для собственных поэтических целей, Цветаева сознательно выявляет и затем безжалостно стирает их скрытую гендерную принадлежность.
Несмотря на весь неприкрытый трагизм личной судьбы Цветаевой, мы не вправе априорно утверждать, что вся ее деятельность закончилась крахом, – самый блеск и объем написанного ею не позволяет безоговорочно считать, что Цветаеву постигла неудача. Она никогда не соглашается на удобную позицию жертвы, ибо неизменно настаивает на полной своей свободе, что предполагает абсолютную личную ответственность за все, что с нею происходит в жизни (поэтому она никогда не винит в своих личных и поэтических горестях мужчин, социум, нищету, историю, фашизм, сталинизм и проч., даже когда объективные факты, казалось бы, свидетельствуют об обратном). С почти маниакальным упорством она настаивает на том, что только она одна – творец своей судьбы; это сильнейшее чувство личной ответственности – свидетельство огромной силы характера и масштаба творческой личности. В самом деле, напряжения и противоречия в ее творчестве составляют скорее его силу, чем слабость: совершенству и завершенности она неизменно предпочитает недосказанность, потенциальность[31]. Поэтому, говоря о ее поисках «разрешения» женской дилеммы, ударение следует делать на процессе, а не на объекте. Найди она все искомые ответы, ее стихи утратили бы импульс к движению. Даже самоубийство Цветаевой – не только чистая трагедия. Если взглянуть на него как на финальный поэтический акт, самоубийство окажется завершением ее поэтического пути – одновременно мучительным и блестящим последним аргументом в волновавшем ее всю жизнь диалектическом споре этики и эстетики. Хотя ее самоубийство может быть описано как окончательное исключение себя из мужского поэтического мира, в то же время именно уходя из жизни она вступает, наконец, в то абсолютное поэтическое пространство, где свободное парение души не сковано гендерными различиями.
Цветаевой нравилось вычитывать смерть поэта из его жизни, находя в смерти символическое продолжение поэтической личности. Смерть не только отбрасывает тень назад, на пройденный поэтом творческий путь, – происходит и обратное: стихи пишут жизнь. Мне близок ее подход; в моем исследовании, биографические события жизни самой Цветаевой – часто спорные и, в конечном счете, недоступные нам во всей полноте – берутся не как базовые эпистемы, а рассматриваются скорее как материал для ее творчества или его побочные продукты. Ее влюбленности и страстные романы, опыт материнства, бурный темперамент, тяжелый быт – и да, даже ее самоубийство – значимы для настоящего исследования лишь в той степени, в какой они оказали формирующее влияние на ее творчество или сами сформировались под его воздействием. Кто может дать окончательный ответ на вопрос, что чему служит – поэзия жизни или жизнь поэзии? Но это и не важно, поскольку меня интересуют не сами по себе события жизни Цветаевой, а та глубокая и убедительная поэтическая логика, с которой Цветаева к ним подходит. Истинное наследие поэта – это его стихи, а не биография, поэтому события жизни я буду читать через поэзию, так, как если бы поэтические интерпретации укладывались в формулу «правда, только правда и ничего, кроме правды».