И ведь не такой уж он и невежда. Он знает, как рождаются дети. Дети выходят – опрятными, чистыми и белыми – из материнского зада. Так сказала ему давно, когда он был еще маленьким, мать. Он верит ей безоговорочно: и гордится тем, что она открыла ему всю правду о младенцах так рано, в возрасте, в котором других детей все еще кормят небылицами. Это знак ее просвещенности, просвещенности ее семьи. Его двоюродный брат, Хуан, который на год моложе, чем он, тоже знает правду. А вот отец, когда заходит речь о младенцах и месте, из которого они появляются на свет, смущается и недовольно ворчит, что лишний раз и доказывает невежество отцовской семьи.
Правда, его друзья говорят иначе: младенцы, дескать, вылезают совсем из другой дырки.
Теоретические сведения о другой дырке, в которую вставляют пенис и из которой вытекает моча, у него имеются. Но чтобы из нее еще и дети на свет выходили – это бессмыслица. В конце концов, младенец же созревает в животе. Значит, и выходить должен сзади.
Поэтому он выступает за попу, хотя друзья его отдают предпочтение другой дырке, той, которая poes. Но он спокойно верит в свою правоту. Она – часть доверия, которое питают друг к дружке он и его мать.
Глава восьмая
Он и его мать переходят площадь у железнодорожной станции. Он идет с матерью, но и сам по себе, за руку ее не держит. Одет он, как и всегда, в серое: серая фуфайка, серые шорты, серые чулки. На голове – темно-синяя шапочка с эмблемой Вустерской мужской начальной школы: окруженный звездами горный пик и девиз PER ASPERA AD ASTRA[10].
Он всего лишь мальчик, идущий рядом с матерью, и со стороны выглядит, надо полагать, совершенно нормальным. Но сам он мысленно видит себя снующим вокруг нее, точно таракан, описывающим нервные круги, опустив нос к земле и суча ногами и руками. Собственно, ничто в нем, думает он, не остается спокойным. В особенности ум, который рвется то туда, то сюда, выполняя приказы собственной нетерпеливой воли.
Именно на этом месте цирк раз в году расставляет шатры и клетки, в которых дремлют на вонючей соломе львы. Но сегодня оно выглядит всего лишь участком красной глины, утоптанной до состояния камня, так что на ней и трава не растет.
Людей здесь в это яркое и жаркое субботнее утро хватает. Один из них – мальчик его лет – быстро пересекает площадь, двигаясь под углом к нему и матери. И, едва увидев этого мальчика, он понимает, что тот станет важным для него, важным без меры, и дело даже не в самом мальчике (они могут больше никогда и не встретиться), но в мыслях, которые рождаются в его голове, грозя вырваться наружу, точно пчелиный рой.
Ничего необычного в мальчике нет. Он цветной, однако цветных, куда ни взгляни, полным полно. Штанишки на нем такие короткие, что плотно облекают его аккуратные ягодицы, оставляя стройные, забрызганные глиной бедра почти голыми. Он бос, подошвы его, наверное, тверды настолько, что, даже наступив на колючку, на duwweltjie, мальчик всего-навсего остановится, склонится и смахнет ее со ступни.
Мальчиков, подобных ему, сотни, тысячи – и девочек в коротеньких платьицах, не скрывающих стройные ноги, тоже тысячи. Вот бы и у него были такие же прекрасные ноги. Тогда бы и он плыл над землей, как этот мальчик, едва касаясь ее.
Мальчик проходит в дюжине шагов от них. Он погружен в себя, в их сторону не смотрит. Тело его совершенно, не испорчено, как если бы он только вчера народился на божий свет из раковины. Почему дети, подобные ему, мальчики и девочки, которые в школу ходить не обязаны, которым дана воля бродить вдали от недреманных родительских глаз, которые могут делать со своими телами все, что придет им в голову, – почему они не сходятся вместе ради празднества плотских услад? Не состоит ли ответ в том, что они слишком невинны и не знают, какие доступны им наслаждения, – что тайны эти открыты только темным, преступным душам?
Вот так и ведет себя каждый его вопрос. Поначалу убредает куда глаза глядят, но под конец непременно возвращается, собирается с силами и тычет в него пальцем. И всегда именно он приводит в движение вереницу мыслей; и всегда они перестают его слушаться и возвращаются, чтобы предъявить ему обвинения. Красота есть невинность; невинность есть неведение; неведение есть неведение о наслаждении; наслаждение есть преступление; он преступник. На самом-то деле, пройдя этим длинным путем, он уже начинает различать впереди слово «извращение», слышать его темную, сложную вибрацию, начинающуюся с загадочного и, которое ничего, вообще говоря, не значит, но быстро перескакивающую через безжалостное в к мстительному р. И не одно обвинение предъявляется ему, а два. Обвинения эти пересекаются, и он оказывается в их перекрестье, в прицеле снайпера. Ибо тот, кто явился сегодня, чтобы обвинить его, не просто легок, точно олень, и невинен, между тем как он темен, грузен и преступен: этот обвинитель еще и цветной, а это значит, что у него нет денег, что живет он в жалкой лачуге и ходит голодным; это значит, что, если мать крикнет сейчас: «Мальчик!» – и помашет рукой, а она вполне на это способна, мальчику придется притормозить, подойти к ним и сделать то, что она ему велит (поднести, к примеру, ее корзинку с покупками), а под конец принять в сложенные чашкой ладони три пенса и поблагодарить ее. Если же он осудит ее за это, мать лишь улыбнется и скажет: «Ну, они к этому привыкли!»
И получается, что этот мальчик, бездумно следовавший всю жизнь по пути естества и невинности, бедный и потому достойный, как всякий бедняк из сказки, тонкий и ловкий, как угорь, проворный, как заяц, способный взять над ним верх в любом состязании, требующем быстроты ног или искусности рук, – этот поставленный перед ним живой укор тем не менее обязан подчиняться ему, да еще и так, что его передергивает от стыда и он горбится и не желает даже вслед мальчишке смотреть, при всей его красоте.
Но ведь и не отмахнешься же от него. Еще от туземцев отмахнуться, может быть, и получится, но от цветных, от мулатов – никак. Туземцев можно не принимать в расчет, потому что они появились в этих краях последними, пришли с севера и никакого особого права жить здесь не имеют. Туземцы, которых он встречает в Вустере, – это по большей части мужчины в старых армейских шинелях, курящие крючковатые трубки и живущие в крошечных, похожих на шалаши конурках из рифленого железа, которые стоят вдоль железной дороги, – мужчины легендарной выносливости и силы. Их привозят сюда, поскольку они, в отличие от мулатов, не пьют, поскольку способны выполнять под палящим солнцем тяжелую работу, от которой более светлокожие и слабосильные мулаты быстро попадали бы с ног. Это мужчины без женщин, без детей, они появляются ниоткуда, и, значит, их можно отправить назад, в никуда.
А с мулатами такое не пройдет. Мулатов готтентотки нарожали от белых, от Яна Ван Рибека[11]: это с определенностью следует даже из школьного учебника истории с его туманными иносказаниями. На деле же все обстоит еще и похуже. Ибо в Боланде люди, которых называют мулатами и цветными, – это вовсе никакие не праправнуки Яна Ван Рибека или еще какого-нибудь голландца. В физиогномике он разбирается – и, сколько помнит себя, всегда разбирался – достаточно хорошо, чтобы понимать: в них нет ни капли крови белого человека. Они – готтентоты, чистые и нетронутые. И они не просто составляют единое целое с этой землей – эта земля составляет единое целое с ними, она принадлежит им и принадлежала всегда.
Глава девятая
Одно из удобств Вустера – и, согласно отцу, одна из причин, по которой они перебрались сюда из Кейптауна, – состоит в том, что покупки здесь делать гораздо проще. Молоко им привозят каждое утро еще до рассвета, а чтобы получить мясо и иные продукты, достаточно лишь снять с телефона трубку – и через час-другой на вашем пороге появится человек из магазина «Шохатс».