И Витя опять кивал с готовностью, осторожно брал пирожок коричневыми пальцами, и, прикрыв ладонью, держал его на коленях. Тихий отсвет погоды брезжил у него в зеницах, когда взгляд его блуждал в полях, заполнивших пыльные окна. Между полотном и деревьями лежало рядками скошенное сено, стояли маленькие аккуратные стожки, придавленные кривыми слегами. Когда посадки распахивались, в обе стороны открывалась земля, располосованная черно-синими колеями дорог, испещренная оврагами, по дну которых краснели затеки луговых цветов.
В ногах, между сидений, на коленях, отливая кровавой чернотой, стояли пластмассовые ведра со спелыми вишнями, в корзинах огурцы, рюкзаки, распертые яблоками. Две женщины, сидевшие через проход от Валеры, скользили глазами по головам.
– Витя, глянь, едет, – сказала одна другой, и они обе замолчали и стали молча смотреть на Витю, бросая в рот семечки и сплевывая шелуху в кульки, свернутые из газеты.
И Валера почему-то снова почувствовал себя чужим, пришлым человеком в этих блеклых полях.
Витя сидел почти рядом, напротив через пролет, и Валера думал, что надо бы тоже что-то дать, но деньги у него были только крупные, и ему казалось неудобным давать крупные.
Часа через полтора Витя принялся поедать пирожки, извлекая их из недр своего пальто и кроша на ломтики, и Валера видел, как бело-зеленый капустный кусочек долго висел на витиной бороде.
Витя иногда переставал вертеть головой: лицо расцветало блаженством, взгляд, вперенный в окно, становился серьезен и вдумчив. Казалось, что гениальный композитор уловил отзвук гармонии и эта мысль одна владеет всем его существом.
Потом прошли контролеры, в фуражках с зелеными околышами, держа в руках инструменты, похожие на клещи зубоврачебного кабинета. Пассажиры помоложе – парни и девушки, толпой потянулись в другие вагоны. Они смеялись, подталкивали передних в спину, а контролеры взглядывали исподлобья. Один из них, сильно пожилой, ушами, из которых высовывались, как пакля, пучки седых волос, и внимательными серо-глубокими глазами, напоминающий волка, поздоровался с Витей и опустил ему в ладонь рублевую монету.
В сумке у Валеры тихонько щелкнуло, и он, расстегнув молнию, увидел квадратик зеленого света, горевший, как око равнодушного волшебника.
Пейзаж за окном понемногу менялся. В нем, как томление грозы в воздухе, появилось предчувствие города: покорными вереницами стояли машины на переездах, мелькали секции оплывших нефтью цистерн. Незаметно для Валеры потекли вдруг рядами другие рельсы, вагон закачало на стрелках, в обе стороны повырастали приземистые склады, блокгаузы, будки проходчиков, по путям засновали люди в ярких оранжевых безрукавках.
В грязное окно видно было, как высоко в пасмурном небе, казалось, над самыми серыми домами, тяжело кружил темный, зеленый вертолет. Одна за одной с секундным интервалом от него отделялись крохотные темные точки и валились отвесно, но вдруг вспыхивали белыми куполами и, разбросавшись, летели к земле плавно, нехотя, как первые октябрьские снежинки. Витя смотрел в другое окно, и Валера невольно тоже смотрел туда, куда смотрит Витя.
И в вагоне все вдруг зашевелились, поднялись с мест, подняли вещи, запрудили проход.
– Рязань, Витя, – сказала какая-то женщина, поравнявшись с Валерой. – Дягилево проехали, вставай, мой хороший.
Витя посмотрел на нее, улыбнулся, покивал и сидел еще некоторое время, играя своей затаенной улыбкой.
Словно бы за пределами этих перегородок, выгнутой крыши и толстых окон, караулила его невыносимая и немимолетная радость, и он чувствовал ее и не торопил с ней встречи, подаренный блаженством ожидания.
1999
Брейгель-младший
Брейгель часто думал о том, откуда у него такая фамилия. Вернее всего, царь Петр вывез какого-нибудь Брейгеля из тучного Антверпена. Тот Брейгель был или плотником, или механиком, или хорошо разбирался в мушкетах. Или, может быть, все было еще проще – это уже во времена Анны Иоанновны, – метресса Воспитательного дома по фамилии Брейгель понесла, родила; ребенка бесстыжим своим филейным телом, прелестным узким лицом, утиным носом фламандской богоматери довела до Инженерной школы, посем умерла.
Отца своего он не помнил, родных его не знал. На все его вопросы об отце домашние неизменно отвечали: «Не болтай глупости. Ешь суп». Брейгель был почти уверен, что похожие ответы получает и Брейгель-младший, когда проявляет излишнюю любознательность.
Да, наверное, действительно умерла. Тот человек, который бросился под колеса состава, тоже, скорее всего, умер. Умер. «Умер-ла. Умерла». Что-то шумерское слышалось в этих звуках. Звуки, журчащие в черной гортани, ступни, утопающие в песке, или мешающие глину для горшков, где поколениями будут пестовать розовые непотухающие угли, и, подобно светилам, дадут имена.
В школе метрессин Брейгель за многие непорядочные и нерадетельные поступки да по малости лет сиживал за штрафным столом, покрытым мешковиной, угощался разломанным хлебом, солью и водою в деревянной чашке, стал постарше – угощался фухтелями – это сомнительное право, несомненно, добыла ему иностранная фамилия, – потом сиживал на кровельке, поставленной на орудийный запал… Потом сиживал в Югорском шаре, на стенах крепостей, которые сам же и строил, и на изнанку фортификационных кроков наносил невесомым угольком легкие очерки мироздания, любил рисовать.
После этого в предполагаемой истории Брейгелей следовали века умолчания вплоть до скупого упоминания в ноябрьском номере «Мира Божьего» за 1907 год о том, что некий подъесаул Павел Брейгель в составе 9-го полка Оренбургского казачьего войска принял участие в русско-японской войне. Журналы, изгнанные из учреждения по плесневелой своей ветхости, проникнутые прикипевшей известью, с измочаленными кожаными углами, к Брейгелю попали в тяжелой стопке, пережатой до неизгладимых вдавленных рубцов колючей волосяной веревкой, надежной, как аркан. В сущности, этот Брейгель из «Мира Божьего» (или Петр?), если не считать сына и художников, был единственным человеком с такой фамилией, который был ему знаком. Да и то не воочию. И как раз когда пошел снег, он опять раскладывал свой пожизненный пасьянс, крапленый недостатком связующих звеньев.
Пошел он уже тогда, когда они собирались выйти из автобуса. У стеклянного павильона станции метро гуськом стояли несколько машин «скорой помощи», внизу, на пол-вагона выставив из-под козырька платформы плоскую симпатичную физиономию, застыл пустой состав с открытыми дверями, широко распахнув в обиженном изумлении свои круглые фары, – куда более живой этой неподвижностью и ярко освещенной пустотой, чем когда привычно, не считая, впускает и выпускает своих ездоков. «Через час, не раньше», – сказала дежурная, но ничего толком не было известно. И каждую минуту улица вваливала внутрь новые и новые толпы, и все повторялось сызнова: расспросы, ответы, слухи и обещания. Некоторые звонили родственникам, чтобы те приехали за ними на машинах. Другие топтались растерянно, клубились испарения, шаркала обувь. Брейгель-младший забился в угол между будкой контролера и билетной стойкой и, обняв скрипичный футляр, выглядывал оттуда насупившись, как затравленный зверек.
– Позвони маме, пусть она за нами приедет, – капризно потребовал он.
Брейгель покачал головой с сомнением и хмуро огляделся. Люди то входили, отряхиваясь от снега, то выходили обратно, озадаченно глядя на запруженную автомобилями улицу. Сесть в один из них значило обречь себя очередным безотрадным превратностям потерянного вечера. Так они простояли некоторое время, на правах сиюминутных старожилов разглядывая толпящихся людей.
– Надо идти, – просто сказал Брейгель-младший, положил футляр на подоконник кассы и стал затягивать завязки на капюшоне куртки.
Брейгель даже поразился, как это ему самому не пришла в голову такая простая и разумная мысль, и опять посмотрел на Брейгеля-младшего – на этот раз с уважением.