– Мраки, – прошептал Файзуллин, облизнув сухие губы.
– Тише, – прошептал Киселев.
Файзуллин скосил на него глаза.
– Да он не слышит, – сказал он. – А-а, – закричал он во весь голос. – А-а… Не, не слышит, – снова шепотом сказал он.
Из чащи подсолнухов Файзуллин и Киселев с каким-то невнятным, неосознанным, почти животным ужасом смотрели на то, что происходило на дороге. Дикая скачка повторилась трижды – три раза немой прогнал лошадь по дороге мимо бахчи, вздымая облака пыли и свирепо вращая глазами, и мука уродовала его коричневое лицо. Наконец лошадь замотала головой, зажевала удила, немой повернул к селу, и его голый торс замелькал между стволами и ветками тополей.
Незамеченные, Файзуллин с Киселевым выбрались из подсолнухов и потащили арбузы дальше, время от времени озираясь по сторонам и оглядываясь на бахчу. Они сошли с дороги и теперь забирали вправо, обходя холм. Звуков телеги было уже не слыхать. Суслики столбиками стояли у своих норок, обратив на шум шагов озабоченные мордочки. Когда люди приближались, они стремглав ныряли в землю.
Киселев опустил свой край сумки на траву и нагнулся над отверстием норы. Дыра косо уходила в почву. Края ее посверкивали на солнце кристаллами желтоватой соли.
– Вот кого гасить надо, – сказал Файзуллин и засмеялся, оскалив крепкие желтоватые зубы.
Снова вышли на самый верх холма.
Солнце стекало на половину небосвода. В той стороне, где подрагивал его трепещущий шар, небо золотилось, а за спиною цвет незаметно оборачивался мутноватой голубизной: небесное пространство делилось на две половины, и краски плавно перетекали одна в другую где-то высоко, над самой головой.
Они уселись на холме. Земля, сплошь повитая кольцами и завитками стелющейся и кудрявой травы, еще хранила дневное тепло. Раздутая сумка, завалясь, стояла между ними, из нее выступали глянцевые бока арбузов. Они сидели, поглядывали вокруг себя, словно птицы на кургане. Файзуллин рывком качнулся набок и вытащил из кармана мятую пачку сигарет. Сигареты за день пересохли, табак крошился и сыпался из бумаги. Файзуллин долго смотрел на горящую спичку и закурил только тогда, когда огонь почти достиг пальцев. Пустая бумага вспыхнула, огонек лепестком прошелся по плоской трубочке и, уткнувшись в табак, погас, оставив алую полоску уголька. Сигарету Файзуллин держал в ладони, прикрывая тыльной стороной руки, и дым выпускал носом, с шумным усилием. Киселев потянулся к пачке, достал сигарету, оборвал пустой конец и тоже закурил. Ветра не было, дым не улетучивался, а сизыми струями крутился вокруг.
Со стороны жилья доносились мычание коров и стук железа, редкие голоса и какие-то еще неопределенные, но обязательные звуки летнего деревенского вечера, – безмятежные, натруженные и расслабленные.
Сжатая расстоянием, полоса земли на горизонте узко почернела. Солнце увеличилось, подобралось, обрело четкую форму и резко очерченным кругом, как отжимающийся на брусьях гимнаст, на глазах пошло вниз, уже почти касаясь этой черной и узкой продольной полосы.
Киселев взял из сумки арбуз, взвесил на ладони и ударил о колено. Корка треснула, и он, просунув в трещину пальцы, разломил его. Мякоть оказалась не слишком красной, скорее розовой, и в ней были рассеяны бледные косточки. Большую половину он разломал еще на две части и принялся есть, высасывая и подбирая губами влагу. Сок потек у него по подбородку и скользнул на грудь, под одежду. Киселев почувствовал неприятный холодок, запястьем прижал к телу ткань тельняшки и размазал каплю по коже.
Киселев и Файзуллин сидели не говоря ни слова, жадно, урча, вгрызались в розовые внутренности арбузов, как будто это хищники терзали добычу, и бездумно смотрели на то, что лежало перед ними. Сок тек по лицам, щекотал кожу, подбородки их были мокры, а в глазах смешивались сосредоточенность и блаженство.
Палатки и машины – чуть внизу – лежали как на ладони. Все они, составленные в кучу, жались друг к другу в пустоте, как лошади в степи, сбившиеся мордами внутрь полукруга. Последние лучи заката лежали на броне машин и высоко поднятых дулах шафряными пятнами. Вокруг лагеря расстилалось голое холмистое поле, и только направо вдалеке высилось дерево тутовника, одинокое и неуместное, как напоминание о чем-то тоскливом, а левее лагеря по склону холма раскидался кош. Скат холма, на котором стоял кош, очутился уже в тени. Темный балаганчик и спаренные слеги загона казались приклеенными к наклонной плоскости холма, как игрушки.
Из лощины выползла отара и, медленно передвигаясь, приближалась к провалу в ограждении. На нее тоже пали багровые пятна, окрашивая неподвижные спины животных. Передние овцы втягивались в ворота, как в воронку, покидая доступное солнцу пространство, задние толклись и теснились, еще неся на белых спинах, в грязной шерсти, тяжелый розовый свет.
Низко над землей, почти над самой бахчой, прикрытой остроконечными тополями, переливаясь, бледно замерцала первая еще белесая звезда. Из шалаша в небо отвесно тянулся искривленный столбик дыма, как ствол извилистого деревца, – наверное, это немой готовил пищу. На потемневшей поверхности земли между полей серыми лентами высветились пересекающие друг друга колеи.
В палатках зажгли лампы и включили прожектор у боевых машин. Когда полог какой-нибудь палатки отворачивали, свет, запертый непроницаемым полотном, устремлялся наружу и вытягивался на темно-синей земле растянутой фигурой. Только старая выцветшая палатка одна светилась изнутри – истонченные ее стенки просвечивали, и на них изредка возникали серые немые силуэты и снова исчезали в светоносной глубине.
Между капониров, глядя себе под ноги, бродил караульный. Изредка он останавливался и поворачивал лицо к горизонту, где держались остатки зари.
Далеко в полях, поглощенных темнотою, завиднелась полоска света. Машина медленно ползла, ныряя между холмов, словно катер в высоких волнах, скрываясь и появляясь снова, и тонкий неправдоподобно-длинный луч шарил по выпуклостям холмов. Самой ее не было видно, и за ее движением можно было следить по перемещению луча, который она как будто толкала перед собой. Звук мотора еле слышным стрекотанием дрожал и справа, и слева, и даже сзади, и на всем пространстве сумеречных полей – совсем, казалось, не оттуда, откуда ехала машина, влача луч галогеновой фары, раздробленный лесополосой. Не доезжая коша, машина повернула, отзвук ее слабел, и луч желтой иглой протянулся к горизонту.
– В карантин, – облегченно произнес Файзуллин и нехотя поднялся на ноги, разминаясь. – Пошли, что ли? – Он быстро нагнулся, коснулся ладонями почвы и прошелся на руках, балансируя согнутыми ногами.
Они снова взялись за ручки сумки и торопливо зашагали по склону холма к палаткам. Команда на поверку была уже дана: черные фигурки покрыли площадку перед палатками и выстраивались шеренгами.
Ночью Киселев долго не мог уснуть. Палатку наполнял влажный запах портянок, торопливое сопение уставших людей, и изредка колебались и скрипели железные сетки кроватей. И Киселев тоже ворочался и все представлял себе сквозь дрему, как увядающая красавица из строевой части и капитан Петренко лежат под спальным мешком и едят картошку, и как капитан Петренко целует красавице белую полную шею блестящими от комбижира губами, и ему очень хотелось быть на месте капитана. А потом Киселеву снился немой. Как он стоит на своей телеге и хлещет лошадь с зашоренными глазами. Не может ни смеяться, ни плакать, ни кричать, ни отчаяться, даже петь он тоже не может. Его беззвучный, затравленный крик набирал силу и наконец прорвался в сознание из темноты гортани хриплым свистом. «Получить оружие!» – кричал немой или еще кто-то похожим голосом. Киселев поднялся на койке, мигая веками. С верхнего яруса прыгали люди, в тесном пространстве метались безумные тени, убитая земля глухо отдавалась топотом сапог, мелькали в полумраке округлости оголенных плечей. Тусклая лампочка горела в торце палатки неспокойным светом; рядом с распечатанной пирамидой, широко расставив ноги, стоял дежурный по роте. За тонкой стенкой, которая сотрясалась, как парус от ударов ветра, уже ревел в капонире, надрывался дизель «сороки». Киселев вскочил, наспех обмотал ноги портянками и побежал к пирамиде, где стояли автоматы.