Во все стороны, полосуя возвышенности темными гребнями, тянулись посадки тополей, акаций, сизых в солнечном мареве, и одичавших абрикосов. Километрах в двух с половиной в низине виднелось село – деревья там росли беспорядочно, купами, в промежутках ветвей белели стенки хат и синие наличники окон.
Говорили, что где-то совсем недалеко есть колхозная бахча. Еще говорили, что сторожит ее глухонемой из села, которого обходили за версту за его поистине свирепый, первобытный нрав. Договориться с ним было невозможно никаким образом. Впрочем, солдат это не смутило: они только ждали, когда уедет командир батальона. Наконец он собрался, и его УАЗ, оставляя за собой поземку бурой пыли, покатил с пригорка по иссушенной траве наперерез серой ленте асфальтовой дороги.
За арбузами пошли двое: Файзуллин и Киселев. Файзуллин был татарин из-под Казани, он был пониже и покрепче. Ноги у него были чуть кривоваты, как у наездника. Киселев отличался от него сложением, вытянутым худощавым лицом и цветом волос – светлых, как поспевшая пшеница. У Файзуллина же росли волосы рыжие, сердоликовые, и его широкое лицо усеивали крупные расплывчатые веснушки. После обеда они взяли пустую парашютную сумку и пошли в ту сторону, куда указал им кочегар-гагауз.
Солнце, уже миновавшее зенит, светило им в спину. Чистое небо сияло в его лучах, в вышине затерялось и повисло неподвижно легкое, косматое облачко. Твердая, сухая земля отдавалась под сапогами пылью и пыльцой выжженной за лето травы. Тут и там в поле облитыми солнцем столбиками стояли суслики.
– А я по роте стоял неделю назад, звонит из штаба Петренко, ну, капитан этот новый, картошки, говорит, принеси. Пошел в столовую, взял картофан, прихожу, короче… два стола сдвинуты, он лежит и эта, бухгалтерша лежит, сука, из строевой части которая, под спальным мешком, только плечи торчат голые… Мраки.
– Ну, – спросил Киселев через некоторое время, – а ты чего?
– Поставил картофан и пошел, – отозвался Файзуллин, шедший впереди. – Думаешь, к ним полез?
Некоторое время шли молча.
– Э-эх, хочу домой, – промурлыкал Файзуллин и потянулся. – Хочу домой. Слышь, Кисель? – Он шутливо потормошил его за плечо.
Ничего подобного тому, что случилось между капитаном и бухгалтершей, с Киселевым еще не было. Один раз, правда, – это было еще дома, до службы, – поехали на дачу целой компанией, там много пили и готовили на костре какую-то закуску. Она пошла с ним в комнату, но ей стало плохо от выпитого вина, и дело ограничилось случайными и невнятными чисто деловыми прикосновениями.
– Понятно, – произнес Киселев и вздохнул.
Они с Файзуллиным уже дошли до вершины холма и присели. Потом, щурясь от солнца, лежали животами вниз и выжидали. Пахло сухой землей, горячей травой и крохотными, неизвестными им цветами, – пыльный, щекочущий ноздри запах. Направо стелилась бахча, с другой стороны лежало поле с подсолнухами; между ними тянулся пыльный проселок. Шалаш стоял в углу прямоугольника, под серыми тополями с прилизанными ветвями, вертикально ползущими по стволам, как языки серебристого пламени. Бахча выглядела брошенной, безжизненной.
– Нету вроде, – сказал наконец Файзуллин, прищурившись еще сильнее. – М-м? – Прищур придавал его чертам хищное, древнее, степное выражение.
Киселев ничего не отвечал и продолжал смотреть вниз. Файзуллин поднялся на ноги, отряхнул куртку и штаны. Киселев тоже встал и тоже отряхнулся. Поглядывая по сторонам, утирая лица пилотками, они не спеша спускались.
Солнце, хотя и сходило к горизонту, еще изводило землю сухим жаром, и раскаленный воздух дрожал. Они давно вспотели, расстегнутые куртки их намокли и потемнели на лопатках. Киселев почему-то вспомнил дом. Ему казалось, что там такое же солнечное и спокойное преддверие вечера, бабушка варит суп, сестра пришла из музыкальной школы и сидит за пианино, наполняя квартиру потоками нескончаемых, бесконечно жестких гамм. Гаммы были похожи на холмы – такие же графические линии: движение звуков то восходило, приподнималось и, достигнув предельной точки, катилось вниз как с горки, в полное беззвучие исходной ноты.
«Интересно, – подумал Киселев, – где дом-то?» Он завертел головой, отыскал приблизительно северо-восток и увидел только изогнутый край пригорка, небо над ним и больше ничего.
Шалаш был пуст. Он был сплетен из ольховых веток и камыша, поддерживали его наспех обтесанные топором колья. С поперечины свисала керосиновая лампа с закопченной колбой. Лежанка, устроенная из продольных орешин толщиной в руку, поднималась от утоптанной земли на локоть, ее покрывало серое слежавшееся сено. В головах лежанки на двух черных нитках висел кусок шершавой бумаги, вырезанный из журнала, с цветным изображением какого-то святого. На сучке балясины висела грязная военная рубашка, под ней валялись обрезанные китайские кеды. У входа несколько обгоревших камней лежали кругом, образуя очаг. Из золы выступали рыбьи кости и косточки от персиков, разбросанные среди углей. На камнях стояли чайник с закопченными боками и черная сковорода без рукояти. В углу Файзуллин нашел прислоненную к подпорке толстую прямую палку. Один конец ее был утыкан торчащими на все стороны гвоздями, отчего палка походила на палицу. При виде палки Киселев и Файзуллин переглянулись.
– От тварь, – сказал Файзуллин. – Зверь.
Арбузы были совсем небольшие, такого же густого и ровного темно-зеленого цвета, как и краска боевых машин, без полос и узоров. Места, которые соприкасались с землей, отлежались и остались болезненно светлыми, мягкими и уплощеными. Файзуллин ползал на коленях по бахче, сопел, щупал мочки и обрывал пуповины. Он протягивал арбузы Киселеву, и тот укладывал их в сумку. Минут через пять сумка была полна; они подхватили ее за ручки и потащили. Сумка клонилась на одну сторону, потому что Киселев был выше ростом.
– Тишина! – сказал вдруг Файзуллин и остановился, прислушиваясь. Оба они замерли, поводя головами – так, как это делали суслики. До них донесся далекий невнятный гул.
На дороге со стороны села показалась телега, запряженная гнедой лошадью. Того, кто правил лошадью, было пока не видать. Киселев и Файзуллин, пригнувшись, перебежали дорогу и, задевая плечами подсолнухи, затаились между толстых налитых стеблей.
– Увидел, нет? – шепотом спросил Киселев.
– Не-а, – тоже шепотом ответил Файзуллин.
Сверху на них еще сыпалась желтая пыльца. Телега громыхала и тряслась уже совсем близко. Сторож стоял на телеге во весь рост, как будто на колеснице, широко расставив крепкие босые ноги. На нем были одни полотняные штаны, которые липли к ногам от встречного ветра. Лицо его, коричневое от загара, как будто искажала гримаса боли; рот был распахнут и кривился в беззвучном крике. Этот невыносимый крик шарахался по орбитам глаз и стекал по складкам щек прозрачными, как ливень, слезами. Губы побелели и посинели, между ними горло уходило внутрь темной дырой. Чуть приспущенные вожжи он держал обеими руками, то и дело сильно ими взмахивая и понукая обессилевшую лошадь.
У Киселева по ляжке полз черный муравей. Он подползал к покатому краю, останавливался, как будто размышлял, потом поворачивался и полз к другому краю. Киселев осторожно стряхнул его на землю. Почва под подсолнухами была темно-бежевая, цвета какао с молоком, крупными комьями, и Киселев видел, как муравей свалился в какую-то расщелину.
Лошадь, глухо ударяя копытами по земле, бежала изо всех сил, вытягивала шею и словно отталкивалась шеей от воздуха. Ее шелковистые бока лоснились от пота, а брюхо было испачкано какой-то высохшей и потрескавшейся озерной илистой грязью. Глаза у нее были почему-то зашорены, на них были опущены круглые кожаные чехлы. Может быть, она была слепая. Немой нахлестывал ее вожжами, понукая так бешено, что, казалось, он хочет взлететь вместе с лошадью и телегой. Клочья соломы подпрыгивали на телеге, соломинки слетали и медленно падали на следы толстых резиновых колес. За телегой взвивались клубы пыли и долго висели в безветренном воздухе.