— Можно подумать, что ты своего Чипа любила больше, чем всех нас…
Адя подняла зареванное, несчастное лицо, глаз не видать, распухли от слез, и нос — совершенная картошка, крикнула маме:
— Да, я любила Чипа больше всех на земле! Довольна?
Потом она долго просила у мамы прощенья, мама, смеясь, отнимала у нее свою руку, но Адя хватала ее и не отпускала, норовя расцеловать каждый палец, и все повторяла одно и то же:
— Мамочка, прости, больше никогда не буду! Прости, мамочка, больше не буду!
Смешная Адька! Открытая, вся как на ладони, бесхитростная, импульсивная. Мама говорила о ней:
— Нашей Аде будет нелегко в жизни…
Отец спросил как-то:
— Почему нелегко?
— Потому что не умеет вилять, хитрить, ловчить, изворачиваться, таким людям всегда нелегко. Кроме того, правдива до крайности, даже в шутку не сумеет соврать…
— Ты тоже такая, — сказал отец, — тоже не умеешь хитрить…
Мама окинула его долгим, непонятным взглядом.
Он спросил:
— Ну, чего смотришь? Или сказать что-то хочешь?
— Хочу, — ответила мама. — Хочу сказать, что я — всякая, во всяком случае не такая, как наша Адя.
Где-то они теперь? В Москве, вернулись из эвакуации или до сих пор томятся где-то в глубоком тылу, немыслимо далеко от дома, от Москвы?..
Небо над головой заметно потемнело, словно бы стало ниже, плотнее, должно быть, к ночи разразится дождь. Кое-где среди облаков слабо блеснули первые звезды.
Корсаков поднялся, побрел дальше в лес, не зная дороги, не ведая, куда его заведут извилистые лесные тропинки…
Позднее, спустя какое-то время, он говорил, что был уверен: все равно не погибнет, найдет своих, непременно найдет. Он не лгал, не старался придумать что-либо. Просто, когда все уже было позади, ему казалось, он знал: так и будет. Не иначе.
* * *
С той поры прошли годы, много, много лет. И в жизни Корсакова, как и во всякой другой жизни, произошли большие перемены: уже не было на свете ни мамы, ни отца, ни старого, верного друга, с сестрой Адей приходилось видеться редко: у нее не сложились отношения с его женой. Женился он поздно, уже тогда, когда окончил мединститут, начал работать в клинике врачом-ординатором.
Вера была операционной сестрой. Худенькая, хрупкая, в чем только душа держалась, а характер — железный, властный, не терпящий никаких противоречий, даже малейшего возражения. Главное, чтобы все было по ее, только по ее! Однако узнать характер жены полностью Корсакову довелось только лишь когда они стали жить вместе, одной семьей.
Поначалу, когда он только-только начал ухаживать за ней, Вера сдерживала себя, хотя, наверное, это ей нелегко давалось, и все-таки первое время она была мягкой, ласковой, терпеливой, во всяком случае стремилась казаться именно такой. А потом уже, когда родилась первая дочь и Вера поняла, муж охотно подчиняется ей во всем, лишь бы избежать скандалов и ссор, она дала себе волю. И уже не притворялась ласковой, нежной, не старалась скрепя сердце уступить, промолчать, как бывало на первых порах. Нет, чего уж там!
Она все больше забирала власть над мужем, и он нехотя, но, ничего не поделаешь, покорялся ей, хотя и сознавал в душе: все это не то и жизнь сложилась не так, совсем не так, как он думал, как желал когда-то…
Поэтому он любил ездить в командировки. Некоторые его коллеги отказывались, не всем было по душе мотаться в поездах или в самолетах, обосноваться ненадолго на чужом месте, иной раз долгие часы дожидаться свободного номера в гостинице…
А Корсаков всегда охотно ездил, даже сам набивался. Там, вдали от дома, от повседневных забот, он отдыхал бездумно, ни о чем не жалея, ни с кем не сдружаясь. Вечерами часто гулял по улицам незнакомого города и потом, возвращаясь к себе в гостиницу, крепко, без снов засыпал и спал долго и сладко, совсем как в детстве.
Как-то он признался Аде:
— Если бы не случались время от времени командировки, не знаю, как бы я сумел выдержать все это…
Он не пояснил, что он понимает под словами «все это», но Адя поняла все сразу.
— Еще бы, — согласилась она, — я и вообще-то гляжу на тебя и дивлюсь все время: как это у тебя терпения хватает?..
Однажды осенью ему предложили командировку в Смоленск, на совещание врачей-хирургов средней полосы России. Он, разумеется, поехал.
Вместо положенных трех дней совещание в Смоленске продлилось всего лишь два дня. Утром на третий день, Корсаков, проснувшись в своем номере, подумал:
«Быть так близко от Дуси — и не приехать, не повидаться с нею?»
Он все реже вспоминал о ней, и все же никогда не покидала мысль — когда-нибудь снова увидеть ее.
Когда-нибудь… Он и сам не знал когда: может быть, однажды летом, в дни отпуска?
«Мы, люди, чудовищно неблагодарны, — подчас думал он, — неблагодарны, забывчивы, поразительно холодны друг к другу. И, главное, считаем все это в порядке вещей.
Взять хотя бы меня: ведь я не самый плохой, сам знаю, недаром меня считают порядочным, я не украду, не возьму взятку, не наклевещу, не напишу анонимку, не подведу умышленно, одним словом, вполне подхожу под эту самую рубрику — порядочный человек.
А копни меня поглубже — и что же? Сколько лет прошло, так и не собрался к Дусе, а ведь она спасла меня, бесспорно спасла, может быть, даже знала, что рискует жизнью, и не поглядела ни на что, выходила меня, взяла к себе и заботилась обо мне. И потом, ведь мы были близки с нею, и, когда я ушел, она, наверное, ждала меня, думала: вот я появлюсь, вот приду к ней, а я словно в воду канул, ни духу ни слуху от меня…»
Он ругал себя, но понимал, что ничем уже невозможно поправить то, что произошло.
Внезапно решение, простое, единственно верное, пришло ему в голову. Он даже вскочил с постели, хотя в номере было довольно прохладно: да, только так, взять и отправиться туда, в Гусино, дорогу он знает, а если и забыл, то, как говорится, люди помогут…
Люди и в самом деле помогли. Вернее, один человек — портье гостиницы, смоленский старожил. Корсаков узнал: главное то, чего он боялся, не случилось, деревня Гусино как была, так и стояла все на том же самом месте, а ему почему-то подумалось, что этой деревни давно уже в помине нет — и тогда, ясное дело, Дуся потеряна для него навсегда, тогда уже он ее и следа не отыщет; нет, деревня оставалась все там же, только автобусом было ехать до нее никак не меньше чем часа три, потому что, Корсаков так и не понял, был там какой-то хитрый объезд или еще что-то в том же роде, он не дослушал до конца, спросил:
— А на такси можно до Гусина добраться?
— На такси вестимо, — ответил портье, любивший щеголять истинно русскими, подчас даже архаичными выражениями. — Такси довезет куда вашей душеньке угодно. И стоить будет не так чтобы уж очень дорого…
Он пошевелил губами, видимо мысленно подсчитывая предстоящий расход Корсакову, и объявил:
— Рубля на двадцать три потянет, одним словом, на четвертной…
— Осилю, — решил Корсаков.
Ехать надо было около семидесяти километров в сторону от Смоленска.
Серый осенний дождь упал на оголенные деревья, на сжатые, скошенные поля.
Шофер то и дело включал «дворники», проворно очищавшие ветровое стекло от дождя.
Корсаков искоса поглядывал на шофера. Уже немолодой, с седыми висками, клетчатая ковбойка оттеняла коричнево-кирпичный загар, как бы навсегда опаливший кожу.
Широкие, впрочем, не лишенные своеобразного изящества ладони спокойно лежали на баранке.
«Кто, интересно, старше, он или я?» — подумал Корсаков. Шофер слегка повернул голову, светлые с яркими белками глазами, выгоревшие брови, недлинные, но густые, толстогубый рот.
«Нет, я старше, — решил Корсаков. — Безусловно старше!»
Он не заметил, как заснул. Очнулся от громкого голоса:
— Приехали…
Открыл глаза, огляделся. На дороге стоял столб с дощечкой посередине, на дощечке крупные буквы, белым по красному: «Гусино».