Стал рядом с калиткой, поднял голову к темному, беззвездному небу.
Внезапное ощущение счастья пронзило его мгновенно. И в самом деле: вот оно, счастье, не что иное, давно неиспытанное, почти забытое — стоять на земле, под небом, распростершимся над землею, над голыми, промерзшими деревьями, вдыхать в себя осенний воздух, так долго недоступный ему, в котором чувствуется уже близость недалекой зимы с морозами, метелями, бесконечными вьюгами, снежными заносами, коснуться рукой влажной от недавнего дождя калитки, ответившей ему тихим скрипом…
— Пора идти, — прервала Дуся его мысли, — самое время.
Он приблизился к ней, стал вглядываться в ее лицо, уже успев привыкнуть к темноте, и теперь ясно различал ее глаза под негустыми бровями, тугую округлость щек, плотно сжатые невеселые губы…
— Дуся, — сказал он, слезы подступили к его глазам, но он пересилил себя, не заплакал. — Дуся, поверь, ты вошла в мою жизнь навсегда.
Вдруг стало совестно: что за выспренние слова? К чему это?
«Но ведь это правда, — оспорил он самого себя. — Это же так и есть, она по-настоящему вошла в мою жизнь».
Очень тихо, почти шепотом он произнес:
— До того трудно уходить от тебя…
Она повторила еще раз:
— Надо идти, сейчас самое время…
Он крепко схватил ее за руку, и рука ее дрогнула в его ладони.
— Иди, — скорее почувствовал, чем услышал ее слова, — иди, пора…
— Да, — бросал он. — Иду, еще минуту, подожди…
И не двигался с места. Потом, решившись, шагнул вперед, пошел все быстрее, обернулся, она стояла на том же месте, возле своего дома. Хотя он не мог видеть ее лица, ему показалось, глаза ее с печалью, с тревогой глядят ему вслед. Может быть, она хочет сказать еще что-то напоследок? Да разве он все сказал ей, что хотел, о чем думал? А теперь он уже далек от нее и будет еще дальше, скоро она и вовсе скроется из его глаз, кто знает, суждено ли им повстречаться еще раз, снова?..
И вдруг он повернулся, побежал обратно, не думая о том, что вот-вот станет светло, его могут увидеть, кругом враги, впереди опасность, ни о чем не думал, только одного хотел: снова быть с нею, хотя бы ненадолго, хотя бы на одну лишь минуту.
Подбежал, обнял ее крепко, слезы хлынули ему в глаза, он не стеснялся слез, а Дуся стояла, не шевелясь, не говоря ничего, и щеки у нее были влажные, то ли от его, то ли от ее слез.
Медленно, постепенно начало светлеть небо, у яблони возле калитки задрожали ветви, сбрасывая на землю последние, еще сохранившиеся со вчерашнего вечера капли дождя.
— Иди лесом, — сказала Дуся, слегка оттолкнув его от себя. — Вон тем, дальним, все время держись правее, а после, как выйдешь на большак, нырни в рощу, пережди до вечера и опять иди, только уже не большаком, ищи лесную дорогу…
Он пошел, уже не оглядываясь, но зная, что она стоит, по-прежнему глядя ему вслед, пока он не скрылся в лесу.
Лес встретил хмурой изморосью, запахом гниющего мха, рыжей мокрой хвоей на тропинках, ведущих в разные стороны.
Корсаков пощупал мешок, который Дуся дала ему. Вареная картошка, кажется, морковка. Должно быть, от себя оторвала, не иначе. Но он взял, не мог не взять. Сколько придется идти, прятаться от немцев, сколько впереди дорог, перелесков, рощ?..
Окончательно рассвело. Было тихо, изредка вспорхнет над головой неведомо откуда взявшаяся птица, и опять глухая, устойчивая тишина.
Корсакову не хотелось признаться даже самому себе, но, по правде говоря, было немного страшно, может быть, совсем немного, а все равно страшно. Казалось, за каждым молчаливым с оголенными ветвями деревом скрывается кто-то неведомый, наверняка враждебный.
Когда-то, в детстве, он заблудился. Было это в деревне, у дяди, брата отца, почти каждое лето он с сестрой ездил туда, под Спасск, где на пригорке, окруженная веселой березовой рощей, раскинулась небольшая деревенька Лосевка.
Сколько там в лесу было грибов, сколько ягод! И, должно быть, никогда не забыть рыбалки на безвестной речушке. С вечера уходил вместе с ребятами, ночевал возле костра, а рано утром, еще солнце не вставало, уже сидел с удочкой на берегу, ожидая, когда наконец поплавок дрогнет.
И вот однажды пошли все ребята по грибы. И он вместе с ними. Поначалу глаза разбегались: повсюду, в низкорослом, густом ельнике прячутся заманчивые красные, коричневые, сизые шляпки грибов.
Он тогда набрал полное лукошко подберезовиков, подосиновиков, даже с пяток белых и незаметно отстал от остальных ребят.
Когда огляделся по сторонам, увидел: никого нет рядом и он совсем-совсем один. Он стал кричать, аукать, звать товарищей, никто не отвечал.
Вдруг стало ясно: заблудился, и, кто знает, может быть, никогда его не найдут, и суждено ему теперь погибнуть здесь, в лесу…
Тогда он заплакал в голос, так, как плачут малыши, а ведь он считал себя уже большим, все-таки десятый год. И он плакал до тех пор, пока слезы не иссякли, а после бросил без сожаления свое лукошко с грибами (из-за этих самых грибов все так и случилось) и пошел куда глаза глядят…
Только под утро нашли его, километров за восемнадцать от деревни, лежал под старой дуплистой елью, спал, подложив ладошку под соленую от слез щеку.
С того дня никому не признавался, но сам-то знал, что боится ходить в лес. Время шло, он окончил школу, поступил в мединститут, проучился там целых два года, и все равно, хотя и стал, в сущности, взрослым, страх перед лесом не проходил.
Он хотел было запеть, говорят, когда поешь и слышишь собственный голос, не так жутко, но петь в лесу, само собой, нельзя. Может быть, где-то неподалеку немцы, вдруг услышат?
…Он шел уже вторые сутки, а лесу, казалось, нет конца. Одна дорожка разветвлялась, вливалась в другую, другая делилась сразу на две, на три, а то и на четыре. Временами он терялся: кто знает, может быть, заблудился?
Картошку он съел, осталась одна лишь морковка и кусочек брюквы. И все. И больше нечем поживиться в осеннем сыром лесу. Сжует морковку, проглотит оставшийся кусочек брюквы, а дальше что?
Интересно, сколько человек может прожить без еды? У них в институте на пятом курсе учился студент, о нем говорили, он — альпинист, однажды сорвался где-то в горах, на Северном Кавказе, сломал ногу и вывихнул плечо, и так получилось, что пришлось ему пролежать в ущелье целых пять суток. За все время — ни капли воды, ни крошки хлеба, потому что, когда летел вниз, потерял рюкзак с продуктами. Так и пролежал, постепенно слабея от голода, в ущелье, где его отыскали спасатели.
А он мог бы так? Вдруг и ему суждено, ослабев от голода, навеки остаться в этом чужом лесу? Или наткнуться на немцев? Что тогда будет?
Окончательно обессилев, то ли от усталости, то ли от мрачных мыслей, он растянулся под старой, дуплистой осиной, уткнулся лицом в увядшую траву, пахнувшую земным тленом, дождем, непроходящей сыростью.
Потом повернулся, лег на спину. Сколько сейчас может быть времени? Часов у него не было, забыл у Дуси, в подвале, одно ясно: сейчас день уже чуть-чуть клонится к вечеру.
Оголенные ветви осины слабо шелестели над его головой, одинокая птица, сидевшая совсем низко на гнущейся к земле ветке, пристально смотрела на него, чуть склонив круглую темную голову.
У нее были выпуклые глаза и тонкий, слегка загнутый клюв.
— Кто ты? — вслух произнес Корсаков просто для того, чтобы услышать собственный голос, чтобы почудилось, что рядом какой-то дружеский молчаливый собеседник. — Как тебя зовут?
Птица мгновенно вспорхнула, перелетела на ясень, села уже повыше, по-прежнему глядя сверху вниз на Корсакова.
У него было грустно на душе, грустно, тягостно, и все-таки он не мог удержаться от улыбки. Бедовая птица, такую бы домой, в клетку, а клетку повесить перед окном.
Однажды старинный друг их семьи подарил сестре Аде на день рождения канарейку вместе с клеткой. Адя была в восторге, никому не разрешала ухаживать за птицей, назвала ее Чип, сама убирала клетку, меняла ей воду, ездила на птичий рынок за конопляным семенем. Но как-то не уследила, неплотно закрыла дверцу клетки, и Чип вылетел в открытую форточку. Больше его не видели. Адя убивалась, словно потеряла самое любимое существо на всем свете. Мама так и сказала ей: