Закрыв глаза, подложив руки под голову, он представлял себе тот последний предвоенный вечер двадцать первого июня, когда он провожал до дома Верочку Остальцеву, только-только успел познакомиться с нею на «Стрелке», и они договаривались прямо с утра отправиться по Москве-реке на речном трамвае, а после на Воробьевы горы и вечером прошвырнуться куда-нибудь, может быть, в Сокольники или в парк Горького, а еще бы лучше прямехонько в «Уран», посмотреть новую комедию.
У Верочки было милое, впрочем, немудреное личико, простенькие, узко вырезанные глаза, простодушные губы. Белокурые волосы она укладывала в полукруглый валик вокруг головы.
— Договорились? — спросил он, стоя возле подъезда Верочкиного дома.
В ответ она помахала ладошкой, быстренько нырнула в дверь подъезда, а после стала в раскрытом своем окне на третьем этаже, крикнула сверху:
— Договорились. Так и будет…
Больше им не пришлось видеться. Он, ясное дело, перестал бывать на «Стрелке», надо думать, и она тоже. Она, к слову, не позвонила ему, а ей звонить некуда — не было телефона. И он, честно говоря, быстро позабыл о ней, как не знал никогда. Не до нее было, совсем не до нее…
Вспоминались ему потом письма, которые он получал из дома, мелкий, чуть скошенный почерк мамы, острые папины буквы.
Оба писали одинаково: чересчур бодро.
«У нас все хорошо, за нас не волнуйся…»
Так ли оно было на самом деле? Он ведь тоже писал им, чтобы они за него не тревожились:
«Все хорошо, бьем врага, скоро увидимся, ждем победы…»
По правде сказать, сколько еще ждать победы? Когда-то она будет? И дождется ли он ее?..
Вспоминал он товарищей, тех, с кем был вместе, в одном батальоне, сперва высокого, красивого Славу Сутеева, студента ИФЛИ; как-то Слава признался, что пишет стихи, даже прочитал какие-то свои стихи. Корсаков припомнил последние строчки:
Пусть вертится наша планета,
Отныне, до скончания лета,
Пусть звезды нам светят вечные
И ветры дуют в лицо бесконечные…
Слава прочитал, спросил после:
— Как, нравится?
— Нравится, — ответил Корсаков, хотя, признаться, не очень-то понятные стихи: почему планета должна вертеться до скончания лета?
Стало быть, уже зимой или осенью она вертеться не будет? Наверное, правильней, точнее было бы написать: «До скончания века», но он ничего не сказал Славе, не захотелось огорчать его, пусть думает, что стихи понравились, так лучше для обоих…
Потом мысленно увидел Петю Крымова, здоровенного, огромного роста, о таких говорят обычно «косая сажень в плечах», типичного русского богатыря и, как и положено всякому богатырю, добродушному, детски доверчивому, характер что масло сливочное, на что хочешь мажь — не ошибешься.
А Сережа Тополев, а его тезка Витька Лопушков, что-то с ними сталось? Где они? Да и живы ли или, вроде него, ранены в последнем бою, или, того хуже, нет их уже на земле, нет и не будет…
Сердце его словно бы сжимала чья-то не знающая пощады злая, жестокая рука, в темном подполе становилось еще темнее, еще безотраднее…
Зато тем радостнее казались минуты, когда приходила Дуся, у нее, наверное, был на редкость ровный характер, она была постоянно приветлива, улыбчива: может быть, для того лишь, чтобы как-то успокоить, развеселить его?
Случалось, он брал ее за руку, просил:
— Подожди, не уходи так скоро.
Она тихо высвобождала свою руку.
— Надо идти.
— Куда спешишь? — спрашивал он.
Она отвечала каждый раз одинаково:
— Дел много, невпроворот.
Но однажды он почти силой заставил ее сесть рядом.
— Постой, успеешь.
Она села, обхватила колени руками.
Свечка чадила, время от времени вспыхивали крохотные искры, освещая Дусины свежие, тугие щеки, блестящие глаза, темно-русые волосы на висках.
— Кончится война, наверно, замуж выйдешь? — спросил Корсаков.
Дуся пожала плечами.
— За кого выходить? Мужиков у нас в деревне раз-два и обчелся.
— Ну, не всегда же так будет. Вернется кто-нибудь с фронта.
Она кивнула.
— Всяко, конечно, может быть. Вдруг подвернется кто-нибудь холостой, свободный.
— Вот видишь, вдруг и в самом деле. — Он внезапно ощутил непритворную зависть к тому безвестному, холостому, свободному, кто однажды подвернется Дусе.
Мысленно сам себе удивился:
«Да что это со мной? Влюбился, что ли?»
Нарочно сухо спросил ее:
— Как там наверху, расскажи…
— Нечего особенно рассказывать…
— А все-таки?
— Все-таки? Немцы жить не дают…
— А что им надо?
— Кому что надобно. Кто курей или яйца ищет, кто еще чего…
Она явно недоговаривала. Корсаков приподнялся на локте.
— К женщинам пристают? Да? Скажи правду?
— Ну, пристают, — лениво ответила она. — И так бывает.
— И к тебе пристают?
Еще раз удивился сам себе: с тревогой ждет, что она скажет. А она сказала:
— Я лицо сажей мажу, платок надвину низко на нос, они думают, старуха старая…
Он чуть усмехнулся:
— Знаешь, я тебя поначалу тоже за старуху принял.
— Ну и что с того? — Голос ее снова зазвучал озабоченно, почти сердито: — Слышь-ка, сиди тихохонько, не ровен час, немцы застукают…
— И то правда…
Он улегся поудобнее на своем сеннике.
— Буду тих и нем, обещаю тебе…
Как-то она спустилась к нему, сказала:
— Половина немцев двинулась, куда, не знаю.
— Но еще кто-то остался?
— А как же, конечно, остался.
Он вздохнул.
— Стало быть, мне еще долго томиться здесь. А ведь я, хочешь знать, уже здоровый.
— Так уж здоровый? — усомнилась Дуся.
— Здоровый. Пора уходить, Дуся…
— Как знаешь, — сказала она негромко.
А вечером пришла снова, спросила:
— Когда думаешь уходить?
— Завтра рано утром.
— Тогда собирайся.
— Мне что собираться, — усмехнулся он.
Приподнялся, встал с сенника, стал рядом с нею. Вдруг ощутил себя здоровым, сильным, словно и не был ранен вовсе. Будто ничего никогда с ним не случалось, ровным счетом ничего.
— Завтра рано утром, — повторил снова, — больше ни минуты…
Она кивнула. Он обернулся к ней, положил обе руки на ее плечи. Долго вглядывался в ее лицо, смутно белеющее в темноте, стараясь разглядеть выражение глаз. Но так и не сумел разглядеть.
— Что, уже зима? Неужели так рано?
— Нет, — ответила она. — Просто снег раньше выпал и уже растаял.
Он рассеянно, думая совсем о другом, кивнул головой.
«Что это со мной? — мысленно спросил он себя. — Да что же это такое? Почему?»
И, уже не думая ни о чем другом, обнял ее, мягко, но настойчиво потянул к себе.
— Зачем? — только и спросила она, он не ответил, потянул ее к себе еще ближе, губами отыскал ее губы.
Потом она убежала, быстро, он не успел произнести ни слова, метнулась в сторону, и нет ее, как не было. А он заснул крепко, совсем как, бывало, в детстве, без снов, очень спокойно, словно никакой войны и в помине нет.
Она разбудила его. Явилась рано, еще ночь была на дворе, в руках миска щей.
— Поешь, — сказала. — Пока горячие…
Он взял миску, поставил возле себя, но есть не стал, схватил Дусину руку, поднес к своему лицу.
Она не вырвала руку, только сказала еще раз:
— Ешь, пока горячие, тебе нынче в дорогу…
Он хотел спросить, не сердится ли она на него, не обижена ли, попросить у нее прощения, сказать какие-то самые на всем свете нежные слова и молчал.
Она тоже молчала. Он опустил лицо в ее ладони, как бы окунулся в них, вдыхая чистый, слегка горьковатый запах молодой кожи…
Перед рассветом они вышли из дома. Темнота кругом, вдалеке угадывается лес, тот самый, в котором Дуся нашла его. Кое-где на ветвях деревьев слабо светлеет медленно тающий снег.
— Постой, — сказал Корсаков, — дай надышаться.