— Астахова, — терпеливо повторил Вершилов, — Вера Алексеевна, не очень молодая, лет под шестьдесят, язва двенадцатиперстной…
— Да, — кивнул Вареников. — Вспомнил. Толстуха. Лежит возле окна. Рыжая.
— С проседью, — не удержался Вершилов. — С сильной проседью.
Обернулся, посмотрел вслед Вареникову, тот вприпрыжку бежал по коридору, потом остановился, заговорил с кем-то, встретившимся ему, гулко, видимо от души, рассмеялся, побежал дальше. У него было явно хорошее настроение, просто отменное, лучше, пожалуй, не бывает.
Так думал Вершилов, впрочем, так оно было и на самом деле.
У Вареникова, как ему думалось, все ладилось в этот день: на собрании в гаражном кооперативе его наконец-то приняли в члены кооператива, теперь и отныне он — полноправный член, у него свое, законное место в гараже, свой шкаф для инструментов, и никто уже не может перегнать его машину на другое место, никто не влезет в кабину, потому что теперь-то он уже будет закрывать кабину на ключ.
Кроме того, удалось избавиться от ненужного, надоедливого визита: старая тетка жены, жившая где-то в Сибири, из года в год грозилась приехать к столичным родичам, тем более, как писала она племяннице, «хорошо, что твой муж — доктор, он уж меня просмотрит и проконсультирует досконально».
— Всю жизнь мечтал, — сказал Вареников, прочитав теткино письмо. — Всю жизнь мечтал консультировать твою тетю, сильнее желания у меня, как ты понимаешь, не было и не могло быть!
Жена Вареникова, полностью подчинявшаяся ему, испугалась не на шутку, мысленно ей представилась устрашающая картина: сибирская тетка явилась к ним домой, муж недоволен и не скрывает своего недовольства, тетка лезет во все домашние дела, начинаются конфликты внутри семьи, муж допекает ее: «Когда это кончится?» Тетка настаивает: «Пусть он меня покажет лучшим специалистам…»
Жуть, да и только! В конце концов, жена уговорила тетку подождать рваться в столицу, ибо у мужа сейчас просто нет ни одной свободной минуты, а вот месяца этак через два-три, а еще бы лучше через три-четыре, тогда совсем бы другое дело…
Тетка, само собой, обиделась, перестала писать и не ответила на два письма московской племянницы, а Вареников ликовал: кажется, отвалилась, лучшего и желать невозможно.
Он вошел в палату к Астаховой, присел на край постели.
— Как дела? — спросил, привычно улыбаясь.
— Сейчас вроде бы лучше, — прошептала Астахова.
— Вот и чудненько, — продолжал улыбаться Вареников.
Вынул из кармана фонендоскоп.
— Ну-кась, послушаем-ка вас…
Потом положил фонендоскоп обратно в карман.
— Теперь померяем давление…
Раскрыл аппарат.
— Отличное давление, как у ребенка!
— Владимир Георгиевич, — позвала его больная Сережкина, лежавшая рядом с Астаховой. — Вы бы ко мне подошли.
— Сию минуточку…
Вареников встал с постели Астаховой.
— Так держать, милая, понятно?
Астахова закрыла и вновь открыла глаза, в знак того, что ей понятны его слова. Вареников отвернулся, подошел к Сережкиной.
— Да, милая? — спросил задушевно.
— Все то же, — тоскливо ответила Сережкина.
У больной Сережкиной было опущение желудка. Поначалу, когда ее привезли в больницу, у нее по нескольку раз в день случались рвоты, из-за болей она не могла спать ночами, сильно похудела, осунулась и не переставала утверждать:
— У меня рак — и больше ничего другого!
В то время Вареников как раз был в отпуске, палату вел сам завотделением Вершилов. Он провел все исследования, даже созвал консилиум по собственной инициативе, ибо Сережкина ничему и никому не верила, а настаивала: «Покажите меня хорошему онкологу…»
— Что со мной будет? — тоскливо спросила Сережкина; рот ее скривился, вот-вот заплачет.
— С вами будет все то, что будет со всеми нами, — безмятежно ответил Вареников.
— Что же? — продолжала допытываться Сережкина.
— Ничего, — весело сказал Вареников, подошел к ее постели. — Итак, начнем перво-наперво с давления…
Даже глаза на миг полузакрыл, должно быть для того, чтобы лучше слышать.
— Все хорошо.
Аккуратно сложил аппарат, положил его в футляр.
— Ладненько, девушки, я попозже зайду еще, милые…
Кто-то, кажется все та же Сережкина, что-то спросил, он не посчитал нужным обернуться, переспросить.
С улыбкой, как бы забытой на лице, быстро закрыл за собой дверь.
— Вот так он всегда, — Сережкина не выдержала, слезы полились по впалым щекам, — вот так всегда, — всхлипывая, повторяла она, не вытирая слез. — Почему, ну почему он такой?
— Да уж, — вздохнула Астахова. — Не поговорит толком, не расспросит, а если спрашивает о чем-то, глаза у него далекие-предалекие, видно, свою какую-то думу думает, а тебя вроде бы как сквозь дымку слушает…
— Вот-вот, — подхватила соседка Астаховой, молоденькая светлоглазая Пирожкова; несмотря на цветущий вид, Пирожкова была тяжело больна: у нее был панкреатит, камни в желчном и, кроме того, еще и хронический цистит; однако, несмотря на все свои хвори, Пирожкова обладала неувядающим оптимизмом, сама, первая, охотно подсмеивалась над собой, утверждая:
— Хотя у меня фамилия и сдобная, сама я дохлятина преизрядная…
На этот раз Пирожкова не шутила, не подсмеивалась, а была, по всему видно, настроена довольно воинственно.
— На него бы главврачу написать, — сказала непримиримо.
— А что писать будешь? — спросила Астахова. — В чем обвинишь?
— В безразличии, — ответила Пирожкова. — Неужели сами не видите: он на всех на нас как на белых мышей или как на подопытных свинок глядит…
Сережкина глубоко вздохнула, старательно вытерла платком глаза и щеки.
— Врач не должен быть таким! — Она даже кулаком пристукнула по тощему своему колену, как бы припечатывая свои слова. — Не должен! Не имеет права!
— Что есть, то есть, — согласилась с нею Астахова.
— А я все-таки напишу главврачу, — помолчав, сказала Пирожкова. — Пусть его как хочет, а я напишу…
Так говорили больные, однако Вареникову не довелось слышать ни слова из их разговора. Он был уже далеко от палаты, в ординаторской; впрочем, если бы даже до него и дошло бы то, что о нем говорят, его бы это, пожалуй, нисколько не потревожило, не взволновало бы. Или, может быть, взволновало бы, но в самой незначительной степени…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Врач-ординатор первого терапевтического отделения больницы Зоя Ярославна Башкирцева не привыкла унывать. Даже в детстве редко плакала, а тот человек, от которого у нее остался сын, обычно говорил, удивляясь:
— Легче из высохшего саксаула сок выжать, чем из тебя слезу…
Сама себя она определяла так:
— У меня в жизни радости выдавались гомеопатическими дозами, вот потому я стараюсь восполнить недостаток веселья постоянно и неизменно хорошим настроением.
И еще она говорила:
— Запасайтесь витаминами радости.
— Что это значит, какие еще витамины радости? — спрашивали ее, она поясняла:
— Скажем, сегодня у вас какая-то радость, растяните ее подольше, вспоминайте о ней почаще, а вспоминая, грейтесь об нее. Вы себя сразу станете лучше чувствовать, вот увидите. Потому что впрок запаслись витаминами.
Ее далеко не все любили в отделении, впрочем, она и не старалась заслужить всеобщую любовь. Иной раз признавалась заведующему отделением Вершилову:
— Хотите знать, Виктор Сергеевич, тот, кого все любят, никем по-настоящему не любим. Это мое твердое убеждение.
Вершилов молча усмехался. За долгие годы работы он привык к Зое Ярославне; если ее называли при нем чудачкой, странной или непонятной, неизменно вступался за нее:
— Чудаки украшают жизнь, это известно еще с самых давних времен.
В каждом жизненном явлении Зоя Ярославна старалась отыскать золотую оболочку.
— Все к лучшему, — убеждала она всех: и своих коллег врачей, и больных. — Уверяю вас, на этом свете все к лучшему, иначе и быть не может!