Литмир - Электронная Библиотека

— Теперь идемте ко мне, я дам вам талончики на процедуры…

«Ну и ну, — подумала Серафима Сергеевна, получив от сестры кучу разноцветных талонов. — Болячек у меня и в самом деле воз!»

А когда-то, в юности, она не понимала, что такое, скажем, зубная боль. Да, вот так вот, не понимала!

— Как может болеть кость?

Комбат смеялся. Удивительный у него был смех, раскатистый, что называется — от души, услышишь — сам невольно засмеешься.

— Чудик ты зеленый!

Так он называл ее часто. Чудик зеленый…

— Почему зеленый? — спрашивала она.

— Ну, если хочешь, голубой, — отвечал он, — или малиновый с искрой.

А еще он звал ее неведомо почему: «Фонариков», «Махоркин», «Курнопяткин» и уж совсем для нее одной, чтобы только она одна слышала: «Любименький мой».

С нею он окончательно раскрывался, бывал таким, каким не бывал ни с кем, — доверчивым, расслабленно-мягким.

— Наверно, ты здорово устаешь? — спросил он ее однажды.

— Есть такое дело, — ответила она. — А почему ты спрашиваешь?

Он вглядывался в ее лицо с какой-то горькой озабоченностью.

— Бледненькая ты стала, в чем только душа держится…

Она сказала нарочито бодро:

— Ничего. Как-нибудь выдюжу…

Но его не обманул веселый, беспечный тон.

— Война не для женщин, — сказал он тихо.

— Только сейчас понял? — спросила она.

— Не только сейчас, — ответил он, продолжая вглядываться в ее и в самом деле побледневшее за последнее время лицо.

А она подумала:

«Сказать сейчас или пока лучше ничего не говорить?»

Решила промолчать, сказать позднее, тогда, когда война кончится.

Теперь уже всем думалось, война вот-вот кончится.

Но до Победы прошло еще целых шесть месяцев.

Сима все решала: сказать или не стоит? Как лучше? Если сказать, может быть, он скорее порвет все прошлые связи и уйдет к ней? Ну, а вдруг почему-либо испугается? Что тогда делать? С кем посоветоваться?

В Москве у нее осталась мама. Вот уж кто никогда не мог бы дать нужный совет. Она была робкая, забитая, часто начинала беспричинно плакать, глядя на дочь.

— Глаз от тебя не оторвать, до того хороша!

И плакала все сильнее, все горше.

Поначалу Сима возмущалась:

— Что ты все плачешь, мама? К чему это?

Мама отвечала:

— Все к тому же.

Слезы текли по ее увядшим щекам. Глаза, некогда красивые, становились красными, распухшими.

Впрочем, и без того было понятно: мама плакала оттого, что ее жизнь сложилась неудачно, хуже трудно придумать — муж умер совсем молодым, она осталась с крохотным ребенком, без работы, без специальности, и теперь, когда дочь уже выросла, расхорошилась, с каждым днем становясь все красивее, все ярче, она стала непритворно бояться, что и Симина жизнь, несмотря на красоту, может так же неудачно сложиться.

Сима не советовалась с мамой, идти ли ей на фронт. Как-то вернулась поздно вечером, спустя неделю после начала войны, сказала:

— На днях ухожу.

— Куда? — спросила мама.

— На фронт, — ответила Сима.

Еще года за три до войны мама Симы устроилась сестрой-хозяйкой в подмосковный санаторий.

— Ты? На фронт? — переспросила мама. — А как же я?

В глазах мамы привычно блеснули слезы. Сима молча обняла ее, словно младшую, более слабую, прижала к себе, стала тихо гладить по узким, неспокойным плечам.

— Я не могу иначе.

— Почему не можешь? — всхлипнула мама.

— У нас весь курс подал заявление, все решили пойти на фронт.

Сима была студенткой четвертого курса института иностранных языков, ее сразу же определили сотрудником седьмого отдела.

Седьмой отдел объединял переводчиков, которые проводили допросы пленных и переводили захваченные у противника документы.

— А вдруг тебя убьют, — сказала мама, слезы с новой силой хлынули из ее глаз.

— Меня не убьют, — твердо заверила Сима маму, словно ни на секунду не сомневалась, что наверняка уцелеет. — Как это можно меня убить? Подумай сама: меня — и убить?

Спросила просто, с улыбкой, глядя на маму прекрасными своими, чуть прикрытыми ресницами глазами, мама схватила ее за руку, прижалась к руке щекой.

— Девочка моя, я без тебя не сумею жить!

Сима не ответила ей, как не слышала.

— Я получу звание, — сказала. — На первых порах младший лейтенант. Потом видно будет, может быть, дадут новое звание…

Мама поняла: Сима сейчас далека мыслями от нее.

— Некоторые из нас будут вести пропаганду среди солдат противника, — продолжала Сима.

— Что это значит — вести пропаганду? — испуганно спросила мама.

— Они будут уговаривать в рупор немецких солдат, чтобы перешли на нашу сторону…

— И ты тоже будешь уговаривать? — спросила мама, мысленно представив себе, как ее дочка где-то в чистом поле одна-одинешенька кричит, приставив к губам рупор, похожий на громкоговоритель, а немецкие солдаты между тем целятся в нее…

— Я не буду, — с сожалением ответила Сима. — Это уже совершенно точно, что я не буду.

— И то хорошо, — пробормотала мама.

Они не спали до самого утра.

Мама заявила:

— Я ни в какую эвакуацию не поеду.

— Будешь работать в своем санатории? — спросила Сима.

— Какие теперь санатории, — мама вздохнула. — Говорят, у нас будет вместо санатория госпиталь… — Помолчала и добавила: — Там для меня тоже найдется работа.

Так и получилось. Санаторий в скором времени был преобразован в госпиталь, Симину маму назначили кастеляншей. А Симу отправили на Северный фронт. И там она встретилась с Василием Соловьевым, новым комбатом, назначенным в часть вместо убитого командира, и ему суждено было стать самой большой, первой, главной любовью ее жизни.

Теперь, когда близился конец войны, мама в каждом письме спрашивала:

«Дождусь ли тебя, моя девочка? Помни, я без тебя жить не буду, поэтому береги себя, не промочи ноги, не простудись!»

Сима перечитывала мамины письма, невольно улыбалась.

«Не промочи ноги!..»

Видела бы мама, как ее дочка переходит болото, шинель и автомат в руках, высоко над головой, а сама по грудь в воде…

И ничего, не заболела, даже без насморка обошлось. Недаром говорят: «На войне редко болеют…»

Почти четыре года она не видела маму. Иногда, кажется, уже не вспомнить, какого цвета у нее глаза, какой голос, что за походка.

Почему так? Почему человек, если долго кого-то не видит, осужден неумолимо быстро забывать даже самых своих близких? Или в этом заключена некая высшая и все-таки непонятная ей мудрость?

Потом мысли ее вновь обращались к тому важному, необычному, что случилось с нею впервые.

Сказать или не надо? Или сказать только тогда, когда уже ничего нельзя будет переменить и он волей-неволей должен будет подчиниться ее решению — иметь от него ребенка?

Прошло совсем немного времени, жизнь, как оно часто бывает, сама решила все по-своему.

Однажды, после особенно тяжелого допроса, когда пришлось не спать всю ночь напролет, ее отправили в медсанбат, спустя два дня все было кончено; она догнала свою часть, которая перебазировалась, в сущности, на недалекое расстояние, всего лишь на полсотни километров вперед.

Позднее комбат спросил:

— Что это приключилось с тобой такое?

Глаза его смотрели на нее прямым, чистым взглядом, он ничего не знал, ни о чем не догадывался. Она решила не говорить всей правды.

Когда-нибудь, не теперь, расскажет все как есть.

— Да ерунда собачья, — ответила лихо, засмеялась неведомо чему, и он тоже улыбнулся в ответ, так ничего не поняв и не стремясь узнать, как оно все было.

Их демобилизовали почти в одно и то же время, его на месяц позднее.

Она вернулась домой в Москву, и постаревшая за неполные четыре года мама от испуга и радости поистине лишилась на миг речи, когда Сима появилась на пороге.

Сима ждала писем от него, по нескольку раз в день заглядывала в почтовый ящик, иной раз бегала на почту — не потерялось ли часом письмо или, возможно, отнесли случайно на другой адрес? Но нет, писем не было, и она сходила с ума, места себе не находила, не могла ни есть, ни спать.

68
{"b":"854567","o":1}