— Наверно, — возмущенно повторила бабушка, — она еще сомневается…
Бабушка до того разволновалась, что Алевтине пришлось заставить ее принять две таблетки тазепама и тридцать капель валокордина. Но все кончается на земле. Кончился запас бабушкиного негодования, она успокоилась, снова стала привычно уравновешенной; Алевтина спросила:
— Хочешь посмотреть фильм? Сегодня по телевизору, говорят, интересный фильм.
— Можно, — согласилась бабушка. — А ты с кем хочешь смотреть? Если с родителями, я не обижусь…
У бабушки в комнате стоял свой телевизор, правда черно-белый, а у родителей, на их половине, недавно появился красавец цветной финского производства: по словам всезнающей Вики, трубка в нем рассчитана по меньшей мере лет на сто, а то и на все полтораста.
— С тобой, — ответила Алевтина.
Фильм был созданием двух звезд современного кинематографа: знаменитого сценариста, автора множества сценариев, и не менее знаменитого режиссера, увенчанного всеми, какие только существуют, премиями и наградами.
И актеры в нем играли сплошь народные, заслуженные, в достаточной мере популярные.
Сюжет фильма был посвящен военным годам, когда на фронте шли бои, а в тылу, где-то в глубине России, возник завод, на котором выпускались танки для фронта.
Кадры сменяли друг друга: хорошенькая актриса, одетая в ватник, ловко подогнанный к ее фигуре, косынка на современно подстриженных лохмах, нахмурив хорошо выщипанные бровки, обтачивала на станке какой-то длинный, похожий на нож брусок. Другая актриса, известная еще в годы немого кино, кричала в цехе натруженным, хриплым голосом: «Ребята, помните, это заказ фронта…»
Навстречу ей шагал парторг завода. Его роль исполнял актер, которого очень любила мама Алевтины.
Когда-то это был тоненький молодой человек, игравший обычно простаков, попадающих постоянно впросак, над ним все смеются, но все его все равно искренне любят. Теперь он постарел, погрузнел, одетый в гимнастерку полувоенного образца, без погон, он разговаривал нарочито хриплым голосом, все больше в повелительной форме:
— А ну, нажать! Не подводить! Вытяни!
Должно быть, по его мнению, парторг завода во время войны мог изъясняться только таким образом.
Заводские сцены перемежались фронтовыми. На экране возникали советские воины, все как один на диво привлекательные, располагающие к себе, все как один гладко выбритые, то и дело бросавшиеся в атаки, с налета побеждавшие врагов, которые, в отличие от них, выглядели истинными монстрами и чудовищами.
Знаменитый режиссер явно перестарался: во время рукопашного боя один боевой офицер прошелся колесом, другой, смертельно раненный, прежде чем умереть, прочитал длиннющие стихи с начала до конца, а потом уже довольно картинно опустился на землю. Все время за сценой звучали тамтамы, перебиваемые синкопической, оглушительно гремевшей музыкой.
— Боже мой, — сказала бабушка. — Как же так можно? Ведь все это чистейшей воды вранье, самоделка, которую сварганили какие-то ловкачи, наверное отроду не знавшие войны, зато вдосталь применившие всякого рода трюки, дешевую музыку и все такое прочее. Как не совестно только?
— Бабушка, — робко начала Алевтина. — Представь, а мне почему-то нравится.
— Нравится? — переспросила бабушка. — Ну и ну!
— Почему ты так говоришь?
— Потому что это все приблизительно, недостоверно, антихудожественно, потому что не веришь ни одному нашему солдату, как и ни одному фашисту…
— Тебя, наверное, злит, что актеры не умеют играть войну? — догадалась Алевтина. — Но ведь это же не их вина, что им не пришлось воевать.
— Нет, на это сердиться нельзя, — сказала бабушка. — Напротив, я рада, что они не знают, что такое война, пусть не знают, пусть, но весь этот гарнир, стихи, дурацкая музыка — халтура чистой воды, все лживо, все фальшиво, нет, не могу больше…
Бабушка решительно встала со своего места.
— Сил моих больше нет и терпения не хватает!
— Как хочешь, — сказала Алевтина.
— Да, я так хочу и, представь, с удовольствием сейчас бы выключила всю эту ерунду.
— Не надо, бабушка, — взмолилась Алевтина. — Очень тебя прошу.
— А что, никак и в самом деле тебе интересно?
Алевтина с виноватым видом кивнула головой.
— Да, интересно…
— В этом-то и весь ужас, — с горечью сказала бабушка. — Молодежь, которая, по счастью, не знает войны, поглядев этот фильм, подумает: как же легко досталась победа, если враги такие неумелые идиоты, а наши такие расторопные и удачливые.
Она замолчала. Может быть, в этот самый миг вспоминалась война, отнявшая глаза у ее мужа, стоившая стольких миллионов незаменимых жизней…
— Все-таки не уходи, — попросила ее Алевтина. — Давай еще поглядим, что будет дальше…
— Дальше будет все то же самое, недостоверно и фальшиво, — ответила бабушка. — Пойду покамест в ванную, приму душ, вернусь, когда окончится это занудство.
Алевтина осталась одна в комнате. Хорошенькая актриса, игравшая роль передовой работницы завода, смотрела на Алевтину с экрана широко раскрытыми глазами с превосходно удлиненными ресницами. Впрочем, возможно, то были наклеенные ресницы. У нее была любовь с приезжим капитаном, приехавшим в город прямехонько с фронта, по щекам актрисы, покрытым густым тоном, медленно катились маленькие аккуратные слезки. Капитан тоже смотрел на нее в упор, на груди его блестели и звякали различные медали.
Оба стояли на фоне заводских ворот, из которых выезжали танки, направляясь, как понимал зритель, на фронт. И снова фронтовые сцены заполняли экран, и снова взрывались фонтаны земли от снарядов. В апофеозе мудрый старик, парторг в новой гимнастерке, хорошенькая актриса в изысканно скромном платье, с современно уложенной прической глядели на небо в искрах салюта и растроганно улыбались друг другу.
— Все? — спросила бабушка, войдя в комнату. На ней был белый махровый халат, голова замотана полотенцем.
Она села на тахту, размотала полотенце, стала расчесывать длинные, густые, почти без седины волосы.
— Кончилась бодяга? Надеюсь, там все было сверхблагостно?
— Почему ты так говоришь? — Алевтина пожала плечами. — Мне, например, было интересно смотреть.
— Вот-вот, — сказала бабушка, — меня всегда возмущает всякая неправда, фальшь не только в жизни, но и в искусстве, и особенно тогда, когда эта самая неправда так или иначе проникает в ум, в самую душу молодых, еще не обстрелянных, еще совершенно неопытных.
— Бабушка, да ты у меня такой оратор, — сказала Алевтина. — Я, признаюсь, даже не ожидала, что ты так говорить умеешь.
Бабушка досадливо пожала плечами:
— При чем здесь оратор, девочка? Я говорю тебе о том, что наболело, о чем нельзя, невозможно молчать, о фальши, о неправде, которая искажает жизнь, которая разъедает молодые души. Погоди, — бабушка слегка приподняла ладонь. — Дай мне досказать: возьмем тебя, к примеру, ты войны не знаешь — и это очень хорошо, это просто счастье, что тебе не довелось видеть, переживать то, что пришлось видеть, на себе испытать нашему поколению. Но вот ты глядишь на экран и видишь своими глазами опереточно построенные сцены вместо грубой, жестокой правды, этакий балаган вместо горькой действительности, и у тебя нет никакого протеста, как, например, у меня, ты веришь всему тому, что сочинили эти досужие авторы, которые, наверное, и в глаза никогда не видели настоящего, подлинного сражения, не побывали ни в одном заводском цехе…
Алевтине вспомнилось в этот миг: однажды у них в клубе больницы выступал один поэт-песенник, который читал свои стихи. Странное дело: стихи его, лишенные музыки, вдруг словно бы полиняли, стали безликими, стертыми, однако все собравшиеся в зале слушали поэта внимательно и после каждого стихотворения старательно аплодировали ему. Алевтина обратила внимание на то, что Вершилов ни разу не хлопнул в ладони, сидел мрачно, не поднимая глаз.
Алевтина спросила позже Вершилова, почему он был такой угрюмый.