— Привет, — сказал парень. — Я Скуратов.
— Привет, — сказала я. — Ну и что с того, что вы Скуратов?
Он ухмыльнулся, открыв неровные зубы:
— А то, что я тот самый Скуратов, с которым у вас нора.
— Что? — переспросила я. — Какая нора?
— Как — какая? Обыкновенная. Знаете, как трудно получить нору?
— Не знаю, конечно. Знаю только, что мне лично нора не нужна.
— У вас есть собака? — спросил он.
— Нет, — сказала я. — У меня нет, а вот у соседей…
Я подошла к Лялиной двери, позвонила. В тот самый миг, когда Ляля открыла дверь, выбежала Редька.
Глаза Скуратова стали круглыми, словно пуговицы его куртки.
— Вот эта собака? — спросил он.
Все разъяснилось не сразу. Оказывается, Скуратов зашел не в тот подъезд; в следующем подъезде и в самом деле жил жесткошерстный фокстерьер по имени Антабус, очень злой и ершистый.
Мы все вдоволь посмеялись после. Одна Ляля не смеялась.
— Подумаешь, фокстерьеры ему нужны! А слона или тигра, случайно, не требуется?
— Пойми, — убеждал ее дед, — Редька — законченная дворняга, ей не нужны никакие норы и натаски, а жесткошерстный фокстерьер — это собаки-крысоловы, им требуются особые норы.
— Дедушка, — спросила Ляля, — почему ты всегда все знаешь?
Я полагала, что Алексей Кириллович засмеется, попробует отшутиться, но он неожиданно покраснел, как юноша, так, что, казалось, седые его волосы мгновенно стали розовыми.
— Ну, не все, — пробормотал. — Уж ты скажешь!
— Нет, правда, — не отставала Ляля. — Что тебя ни спросишь, ты все знаешь.
— Ну, например, про жесткошерстных фокстерьеров я в книге прочитал, у нас книга по кинологии печаталась.
— Что за книга?
— Перевод с английского.
В тот вечер я сидела у них, мы все трое смотрели детективный фильм по телевизору.
В дверях раздался звонок.
— Начинается! — сказала Ляля, вскакивая, чтобы открыть дверь. — Наверно, еще один какой-нибудь малахольный любитель фокстерьеров.
На пороге стояла женщина, довольно полная, сравнительно молодая. Темно-вишневого цвета пальто, казалось, было ей тесно, на голове белая меховая шапка-ушанка.
В раскрытом меховом воротнике виднелся клетчатый шарфик, над ним цвело слегка оплывшее с мороза лицо, полный розовый подбородок, походивший, как подумалось мне, на молодую картошку, яркие губы, темные, слегка подчерненные ресницы.
— Вам кого? — спросила Ляля. Должно быть, подумала про себя: «Опять не туда зашли…»
Но нет, женщина пришла туда, куда следовало.
Она спросила:
— Ляля, ты меня узнаешь?
— Сейчас попробую…
Ляля вглядывалась в нее, пытаясь узнать, кто стоит перед нею. Поначалу лицо Ляли казалось растерянным, потом стало немного проясняться, словно на нем попеременно отражались свет и тени.
Тихо всплеснула ладонями.
— Да, ну конечно же, — сказала женщина и обняла Лялю. — Я знала, что ты меня узнаешь, не можешь не узнать…
Она походила на свою фотографию, ту самую, что висела на стене в Лялиной комнате, только там, на фотографии, она выглядела моложе, а сейчас, когда она сняла шубу, шапку, размотала шарф, стали видны морщинки возле рта, мешки под глазами, дряблая кожа, все те неизбежные приметы старения, от которых никуда не денешься, не спасешься.
Я заметила: Ляля похожа на мать — такие же точно глаза, как у матери, светлые, широко распахнутые, и лоб такой же, чуть выпуклый, невысокий, туго обтянутый кожей, и манера смотреть у обеих одинаковая, немного вбок, словно так вот, сбоку, легче все разглядеть.
Мать подошла к Алексею Кирилловичу, картинно, как мне показалось, воскликнула:
— Дядя, милый, вас ли я вижу?
И столь же картинно прижалась щекой к его щеке. Потом вынула из сумочки, голубой, под кожу, с огромными металлическими кольцами и металлическим же блестящим замком, носовой платок, обмахнула им глаза.
Наверно, это должно было означать, что она не на шутку растрогана встречей с дядей. И, разумеется, с дочкой.
Меня сразу же поразила ненатуральность, деланность улыбки, жестов, движений, даже ее вещи — пальто, шарф, все та же сумочка, сверкающая металлом, даже носовой платок, красный в синий горошек, испускающий резкий запах каких-то крепких духов, — все это тоже казалось деланным, показным, как и ее голос, улыбка, манеры.
Может быть, я еще и потому так недоброжелательно, пристрастно отнеслась к ней, что внезапно неясное, еще самой мне непонятное предчувствие вдруг охватило меня, предчувствие, что эта чужая и схожая и несхожая с Лялей женщина в конце концов уведет Лялю за собой.
Я глянула на Алексея Кирилловича.
Он молчал, хмуря брови, уставясь на стакан со стынущим чаем.
Зато Ляля не сводила глаз с матери. А та не умолкала ни на миг, в то же время постоянно охорашивалась: то поправляла волосы, то сдувала с рукава платья невидимую пушинку. Она приподнимала тонкие, хорошо выщипанные брови и снова спрашивала Лялю:
— Как же ты меня сразу не узнала, девочка?
Ляля виновато вздохнула.
— Или я так постарела и подурнела, что меня узнать невозможно?
— Что ты, мама! — с горячностью возразила Ляля. — Ты прекрасна!
Она выпалила эти слова мгновенно, что называется, на одном дыхании, и не только сама мать, но и мы с Алексеем Кирилловичем поняли: как Ляля говорит, так и думает.
Мать улыбнулась, светлые глаза ее просияли.
— Спасибо, детка. Если бы ты знала, как я по тебе соскучилась!
— Оно и видно, — не выдержал Алексей Кириллович. — Десять лет слыхом о тебе не слыхали, наконец через десять лет появилась, соизволила…
Она повернула к нему голову. У нее был точеный, правильный профиль, линия лба плавно переходила в линию носа, прямого, со вздрагивающими ноздрями, верхняя губа чуть-чуть нависала над нижней, и эта крохотная неправильность нисколько не портила ее, а, напротив, делала лицо еще привлекательней.
Ей хотелось казаться очень искренней, но, главное, ей хотелось нравиться всем нам: не только Ляле, но и дяде и даже мне.
Часто взмахивая ладонью с растопыренными пальцами — под светом лампы блестели ярко-малиновые, похожие на конфеты ногти, — она утверждала:
— Дядя, милый, прошу вас, не говорите так, вы же многого не знаете…
— Как же, не знаю, — пробормотал он.
— Да, не знаете. — Она повысила голос. — Я тосковала по Лялечке все годы, я себе места не находила. Но что я могла поделать против любви? Я была бессильна.
— Хочешь чаю, Верочка? — спросил Алексей Кириллович.
— Чаю? — Она рассеянно оглядела стол. — Ах да, чаю. Нет, дядя, не хочу. Прошу вас, выслушайте меня, и ты, Лялечка, тоже слушай.
Я встала из-за стола. В конце концов, чужим людям вовсе не обязательно присутствовать при встрече родственников. Но Алексей Кириллович властно приказал мне:
— Куда вы? Сидите…
И Ляля схватила меня за руку:
— Тетя Ася, я вас никуда не пущу.
Лялина мать улыбнулась.
— В самом деле, побудьте с нами, пожалуйста.
Подвижное лицо ее то и дело меняло выражение: то становилось грустным, то вновь оживлялось.
— Любовь обрушилась на меня, как лавина в швейцарских Альпах.
— Ты была в швейцарских Альпах, мама? — спросила Ляля.
— Нет, я читала. Но дело не в Альпах, деточка, ты уже взрослая, пойми меня, прошу, я — всего лишь женщина, и я любила. Я полюбила с первого взгляда.
Алексей Кириллович кашлянул в ладонь. Она перевела взгляд на него:
— Дядя, вы верите в любовь с первого взгляда?
— Не знаю, — сухо ответил Алексей Кириллович. — Вообще всяко бывает.
Быстро поглядел на Лялю. Ляля в упор смотрела на мать, ловя каждое ее слово, каждый жест.
А мать между тем все говорила и говорила.
— В первый же месяц совместной жизни я поняла, что это трезвый ум и железная воля… Да, — повторила она, — трезвый ум, но, увы, такой сухой, такой практический.
— Практичный, — поправил Алексей Кириллович. — Или уж вернее всего сказать — прагматичный…