Для этого платонического начинания Бадью собирается «сделать еще один шаг, шаг в современную конфигурацию» философии, опираясь на «три узловых понятия, каковыми являются бытие, истина и субъект», причем трактует их весьма неортодоксально. Чтобы прояснить выработанный им подход, не мешает вспомнить о его (интеллектуальной) биографии. Юношеское увлечение родившегося в 1937 году в Рабате Алена Бадью Сартром (по примеру последнего он пробует стать — и становится — писателем, автором пьес и романов, карьеру которого не оставляет до сих пор) по окончании знаменитой Эколь нормаль сюперьер сменяется в начале 60-х интересом к Альтюссеру, структурализму и особенно Лакану[18], а это, в свою очередь, меняет и сферу его деятельности: он начинает активно заниматься не только философией, но и политикой и... математикой. Причем заниматься более чем серьезно: в сфере политической он становится воинствующим «троцкистом и маоистом», лидером группы СКФ (МЯ) — Союз коммунистов Франции (марксистов-ленинцев), ведет многолетнюю антимиттерановскую кампанию; в математике — с одной стороны, осваивает современнейшие достижения в области теории множеств и оснований математики, в частности одну из главных математических сенсаций двадцатого века, доказательство Полом Коэном знаменитой континуум-гипотезы, еще и посейчас доступное только узким специалистам, с другой — воскрешает из забвения довоенные работы по философии математики погибшего в немецком концлагере Альбера Лотмана, Результатом же подобных, казалось бы, несовместимых, экскурсов стали чисто философские обобщения и выводы, смешивающие своей масштабностью традиционный концептуальный расклад, Если категорию субъекта Бадью трактует, несмотря на все метаморфозы претерпеваемой ею эволюции, в русле мысли Лакана[19], то бытие получает у него отнюдь не хайдеггеровскую окраску: согласно Бадью, «философия изначально отделена от онтологии», причем «чистая» онтология давно построена — и имеет к философии лишь косвенное отношение: это математика, «наука о бытии как таковом». Свободное владение и концептуальным, и чисто формальным математическим аппаратом позволяет ему развить демонстрацию и уточнения этого тезиса на страницах «Бытия и события», где он, отвергая категорию единого, признает бытие за «чистой множественностью»[20] и последовательно, подчеркнуто систематически возводит здание математической онтологии, в определенном смысле — в смысле традиционного построения математики (арифметики) на основе (аксиоматической) теории множеств — такое положение вещей «холостит» бытие, вводя в самую его «сердцевину» базисное понятие пустого множества и тем самым сводя его к некоторым пустотным структурам, и на помощь, чтобы превратить предъявленную бытийную ситуацию в живое, требующее субъективного решения событие, приходит критикуемая и отвергаемая почти всеми современными философскими течениями Истина. Если основные онтологические категории транскрибируются Бадью на языке математики (особый интерес в этой связи представляет приложенный к основному тексту словарь, содержащий точные, квази-математические определения используемых понятий — как математических, так и философских), то истина, отличаемая от знания или смысла, диагональна у него и математике, и философии, связывая основные понятия его системы в единый узел: истина достигает бытия лишь усилиями субъектов, которые, ее провозглашая, собственно и утверждают себя таковыми благодаря своей верности несущему истину событию. При этом основным, фундаментальным отличием Бадью является признание строгой, не допускающей никаких оговорок универсальности истины — и, следовательно, ее выведение из-под юрисдикции суждений, толкований или мнений. Его постулат — истина может быть достигнута лишь решительным прорывом существующего «положения вещей»: отказом от устоявшихся, характеризующих ситуацию критериев знания или смысла. Посему в недрах ситуации истина касается неразличимого, неразрешимого, неименуемого — способного распуститься в событие родового… И каждый философский акт есть результат решения (естественно, субъективного) о событии.
На этом пути, провешенном в тридцати семи пространных «размышлениях» «Бытия и события», перемежающих изощренно технические, эзотерические на взгляд философа математические построения (на которые приходится не одна сотня страниц; особенно впечатляет, что к концу серии приложенных к основному тексту математических дополнений усидчивому читателю предлагается, наконец, и коэновское решение проблемы континуума) и философские трактовки отдельных фигур истории философии-трактовки, подчеркнуто выведенные из линейной исторической перспективы в панораму «временного всегда», — и предполагается возвести здание современной философии, но излагать, к тому же вкратце, столь сложную позитивную программу — дело неблагодарное[21]. Посему, в отличие от «Бытия и события», на первый план в «Манифесте», цель которого — убедительно представить общий очерк всей этой амбициозной программы (каковая, напомним, состоит в том, чтобы восстановить систематическую философию на той же основе и примерно в тех же очертаниях, как то было сделано Платоном), выходит не позитивная, а, скорее, критическая составляющая системы Бадью: то, чем она отличается от подходов других мыслителей и в чем, на взгляд своего автора, должна исправить их ошибки и заблуждения. Меняется и метод подачи материала: место дедукции занимает непосредственная демонстрация, показ замещает доказательство. Подробно обсуждается основной постулат: сама философия не порождает истин, а лишь оперирует теми истинами, что предоставлены ей четырьмя ее (философии) «условиями»: матемой (греч, знание, учение), поэмой, политическим изобретением и любовью; всякая истина либо научна, либо художественна, либо политична, либо, наконец, любовна, и задача философии — обеспечить определенную конфигурацию их общей совозможности. Здесь подробно описываются сциллы и Харибды швов, встретившиеся на пути в непростом философском плавании, попадаются и скупые намеки на сирен — софистов и антифилософов, — через пение которых необходимо пройти. Согласно «Манифесту», для нормального функционирования философии необходимо равноправие всех четырех определяющих ее условий, что на практике, т. е. в истории, имело место далеко не всегда. Ситуацию, когда одно из условий занимает главенствующее положение и подменяет, так или иначе ее подавляя, собой философию, Бадью называет швом. Основные примеры швов доставляет, начиная с Гегеля, XIX век: тут и «позитивистский» шов, подшивающий философию к ее научному условию (по сю пору господствующий в академической англосаксонской философии) политический шов марксизма, и различные их сочетания. Как реакция на них, согласно Бадью, пришел шов поэтический, первым провозвестником которого был Ницше, а главным глашатаем и символом — Хайдеггер; этот шов естественно продолжает то, что Бадью, возводя в ранг философской категории, называет в «Манифесте» «Веком поэтов»[22], — ситуацию, когда в условиях засилья научных и/или политических швов поэзия, отнюдь не намереваясь подменять собою философию, приняла некоторые из ее функций на себя. Век поэтов кончился вместе с последним из своих авторов, Паулем Целаном, однако в наследство от него остался наиболее свежий и тем самым куда более опасный, нежели окостеневшие позитивистский и марксистский швы, — шов поэтический, снять который и составляет сейчас первоочередную — и вполне практическую — задачу философии. Собственно, разъяснениям и разработке изложенной в «Манифесте» общей концепции и посвящены почти все дальнейшие работы философа, но первым в их череде стоит поставить текст коллективный — материалы обсуждения «Бытия и события», организованного Международным философским коллежем вскоре после выхода книги (когда «Манифест» находился в печати). Материалы эти во многих отношениях примечательны, даже если оставить в стороне поднятые при этом вполне конкретные вопросы и возникшие в процессе дискуссий споры. Интерес представляет в первую очередь ряд общих наблюдений, которые можно сделать по этому поводу. Действительно, прежде всего в глаза бросается странное сочетание: здесь одновременно имеет место и наивность (математическая), и изощренность (философская — или же просто мысли) оппонентов, причем изощренность, естественно, отдающая себе отчет в собственной наивности. Но все же отдающая отчет лишь отчасти[23], и именно масштаб этой «части» заслуживает более пристального внимания. Особенно характерно в этом отношении выступление Лиотара: он явно лучше, чем его коллеги, знаком с общей проблематикой оснований математики, и его рассуждения не лишены определенного — вполне определенного, ни в коей мере не стоит его преуменьшать — смысла, но вызваны они не собственными идеями и выводами Бадью, а, скорее, общими позициями современной аксиоматической (в данном случае, т, е. у Бадью, по Цермелю-Френкелю) теории множеств. Иначе говоря, полемизирующие балансируют все же по разные стороны от тончайшей грани между математизацией философии и философским осмыслением математики. И хотя, казалось бы, куда лучше экипированный для подобной «схватки» Бадью должен иметь здесь неоспоримое преимущество, оставляя в стороне двухходовую логику одношаговой полемики, можно констатировать, что Лиотар (это же в не столь явной форме относится и к его коллегам) во многом прав, но — что, наверное, более существенно — его правота на руку Бадью. вернуться Влияние Лакана, на Бадью трудно переоценить — не только как главного «теоретика» любви (о чем см. в тексте «Манифеста») и пророка математизации, но и как величайшего «антифилософа», — а это у Бадью почти что термин; в частности, он говорит, что в своем поколении философом, в отличие от антифилософов Лакана, Фуко и Деррида, был Альтюссер. При этом антифилософ, как и софист, является во многом необходимым оппонентом философа: «Лакан стал наставником любой будущей философии. Я называю современным философом того, кто нашел в себе смелость пересечь, не ослабев, антифилософию Лакана», — говорит, в частности, Бадью (A. Badiou, Conditions, Seuil, 1992, p. 196). вернуться Мы не будем останавливаться здесь на достаточно радикальных изменениях, которые претерпела эта категория от первой «большой» книги Бадью «Теория субъекта» (1982) — где она, несмотря на эффектное приложение математического аппарата к лакановским моделям, в целом трактовалась в духе по-прежнему подшитого к политике «пост-марксизма», — до позднего определения субъекта как (в математическом смысле) группы — причем на альтернативном классическому теоретико-множественному языке теории категорий (см..: A. Badiou, Court traité d'antologie transitoire, Seuil, 1998. p. 165–177). По этому поводу см. также защищающую более традиционный (на наш взгляд — несколько редуцированный) «лаканизм» критику концепций Бадью в книге в целом симпатизирующего его системе, но не углубляющегося в ее математические аспекты Жижека: S. Zizek, The Ticklish Subject Verso> 1999, p. 127–243). вернуться Мы переводим словом множественность термины Бадью la multiplicité и le multiple, следуя в этом за его последовательным отказом от традиционного математического термина множество (ensemble); причина подобного отказа состоит в том, что соответствующее французское слово по своему буквальному смыслу означает скорее совокупность, т. е. подчеркивает не множественность, а как раз отвергаемый Бадью аспект единства, целостности всего ансамбля, мотив счета-за-одно. вернуться Мы же, со своей стороны, приведем в качестве некоторого пояснения два отрывка из авторского введения в этот трактат — самый общий посыл работы и общую же схему ее строения: «Вместе с Хайдеггером мы утверждаем, что пере-определение философии как таковой утверждается через онтологический вопрос. Вместе с аналитической философией согласны, что математика-логическая революция Фреге — Кантора закрепила за мыслью новые ориентации. Мы принимаем, наконец, что не годится никакой концептуальный аппарат, если он не однороден теоретико-практическим ориентациям современной доктрины субъекта, каковая, в свою очередь, внутренне присуща практическим процессам (клиническим либо политическим)» (A. Badîou, L'Être et l'événement, p. 8) «1. Бытие: множественное и пустое, или Платон / Кантор. Размышления 1–6. 2. Бытие: излишек, состояние ситуации. Единое/множественное, целое/часть, или б/с. Размышления 7-10. 3. Бытие, природа и бесконечное, или Хайдеггер/Галилей. Размышления 11–15. 4. Событие; история и сверх-одно, То-что-не-есть-бытие. Размышления 16–19. 5. Событие: вмешательство и верность. Паскаль/аксиома выбора Гельдерлин/дедукция. Размышления 20–25. 6. Количество и знание. Различимое (или конструктивное): Лейбниц/Гедель. Размышления 26–30. 7. Родовое: неразличимое и истина. Событие — П. Дж. Коэн. Размышления 31–34. 8. Вынуждение, истина и субъект. По ту сторону Лакана. Размышления 34–37» (ibid, р. 24). вернуться Детальнее эта, как подчеркивает Бадью, философская категория, а не, скажем, историческая или литературно-эстетическая эпоха, обсуждается в статье A. Badiou, «L'âge des poètes», в сборнике La politique del poètes, Albin Michel, 1992, p. 21–38 (в том же сборнике можно найти и продолжение начатой во время обсуждения «Бытия и события» полемики с Лаку-Лабартом — см.: Ph, Lacoue-Laharthe, «Poésie, philosophie, politique», ibid., p, 39–63). вернуться Первым отдает себе в этом отчет сам Бадью, когда с некоторой растерянностью, упомянув, что «Рансьер, несомненно, имеет основания выделять категории вмешательства, события, верности», замечает: «Впрочем, любопытно, что ни Рансьер, ни кто-либо еще не протестует против импорта, причем куда более обширного и централизованного, категорий математических: пустота, родовое, вынужденнее». Очевидно, приведенные Бадью слова (как, кстати, и неразличимое, неразрешимое и т. п.) просто не опознавались его оппонентами в качестве математических терминов-концептов. |