И последнее слово вырывается из ее горла, как крик о помощи во время пожара.
Она вспоминает, где лежит веревка… да, под печкой… думали на зиму печь перевязать, она, должно быть, еще там…
Она подбегает и находит веревку: о радость — она клад нашла! Она бросает взгляд на потолок — крюк висит… Нужно лишь вскочить на стол.
Она вскакивает…
Но сверху она вдруг видит, что испуганный, ослабевший ребенок поднялся, перегибается через колыбельку, хочет вылезть! Вот, вот он упадет!
— Мама! — едва выкрикивает ребенок своим слабым горлышком.
Ее охватывает новый прилив гнева.
Она бросает веревку, соскакивает со стола, бежит к ребенку, кидает его головку назад на подушку и злобно кричит.
— Выродок! Даже повеситься не дает мне! Даже повеситься спокойно! Сосать уж ему хочется! Сосать!.. О! Яд будешь ты тянуть из моей груди! Яд!
— На, обжора, на! — выкрикивает она одним духом и сует ребенку в рот свою иссохшую грудь: — На, тяни… терзай!
Смерть музыканта

а кровати скелет, обтянутый желтой, высохшей кожей. Михель-музыкант умирает. Тут же на сундуке сидит жена его Мирль с распухшими от слез глазами. Восемь сыновей — все музыканты — разместились в тесной каморке. Тихо. Никто не нарушает молчания, говорить не о чем. Доктор давно уже махнул рукой, фельдшер тоже; далее Рувим из богадельни, известный специалист по этой части, сказал, что надо оставить всякие надежды… Наследства делить не придется, саван и могилу даст погребальное братство, а от «кружка носилыциков» еще по рюмочке перепадет. Все просто и ясно, говорить не о чем. Одна только Мирль не хочет поддаться! Сегодня она ворвалась с отчаянными воплями в синагогу. Теперь она пришла с кладбища, где совершила «обмер могил». Она все твердила свое: «Он умирает за грехи детей. Они не набожны, распущены, — за это Господь отнимает у них отца»… «Оркестр лишается своей красы, свадьбы потеряют всю свою прелесть; ни у одного еврея не будет уже настоящего веселья». Но Божьему милосердно нет границ. Надо кричать, молить так, чтобы мертвые услышали! А они, родные дети, музыкантишки, жалости у них нет, «цицис»
[29] не носят… Если бы не тяжкие грехи… Есть же у нее на небе дядя, шойхет, он там, наверное, один из первых, он бы ей не отказал. При жизни он, блаженной памяти, всегда ласково относился к ней… Он и теперь, наверное, благоволит к ней, он бы хлопотал, он бы все сделал для нее… Но грехи, грехи! «Ездят на балы к гоям, едят там хлеб с маслом и Бог знает что еще!.. Без „цицис“!.. Не может же он стену прошибить!.. Он, разумеется, делает все возможное… Ох, грехи, грехи!» Сыновья не отвечают, сидят потупившись, каждый в своем углу.
— Еще не поздно! — всхлипывает она. — Дети, дети! Опомнитесь, дети! Покайтесь!
— Мирль, Мирль! — отзывается больной. — Оставь, Мирль, уже поздно, я уже свое сыграл, Мирль; довольно, Мирль, я хочу умереть.
Мирль вспыхивает.
— И поделом!.. Умереть ему хочется, умереть… А я?.. А меня?.. Нет, я не позволю тебе умереть, ты должен жить, ты должен… Я так буду кричать, что смерть не осмелится подойти к тебе!
Видно было, что в душе Мирль открылась старая, не зажившая рана.
— Оставь, Мирль, — молит больной, — довольно мы проклинали друг друга при жизни… Довольно… Перед смертью не идет это… Ох, Мирль, Мирль, оба мы грешили… Пусть уж будет конец… Замолчи лучше. Я все время чувствую, как холодная смерть от ног подползает к сердцу, как отмирает член за членом… Не кричи, Мирль. Так лучше.
— Потому что ты хочешь избавиться от меня, — перебивает Мирль. — Ты всегда хотел избавиться от меня, — горько плачется она, — всегда! У тебя на уме постоянно была черная Песя… Ты всегда говорил, что ты хочешь умереть… Горе мне, горе… Даже теперь он не хочет покаяться… Даже теперь… теперь…
— Не одна черная Песя, — горько улыбается больной. — Много их было: и черных, и белокурых, и рыжих. Но от тебя, Мирль, я никогда не желал избавиться… Девица — девицей. Волокитство — это уже в музыкантской натуре… ноет, как нарыв… Наваждение какое-то… А жена — женой!! Это вещи разные… Помнишь, когда черная Песя задела тебя посреди улицы, я задала ей здоровую трепку… Молчи, Мирль! Жена остается женой! Разве если развестись… Да и тогда душа болит…. Поверь, Мирль, я буду скучать по тебе, по вас тоже, дети! Вы тоже принесли мне много горя, но ничего… Таково уже влияние скрипки, — таков уже язык музыкантский… Я знаю, вы относились ко мне без должного уважения, но все же вы любили меня. Если мне случалось выпить лишнее, вы обзывали меня пьяницей… Так нельзя, отцу нельзя так говорить… Ну, что ж… И у меня был отец, и я с ним тоже не лучше обращался… Но довольно об этом!.. Я прощаю вас!..
Речь эта утомила его.
— Я прощаю вас, — начал он снова через несколько секунд. Он приподнялся на постели и обвел глазами окружающих.
— Взгляни на них, на этих истуканов, — заговорил он вдруг, — уставились в землю, как будто рта раскрыть не могут. Что, все-таки жалко отца? Хоть и пьяницу, а жалко?
Младший из сыновей поднял голову. В то же мгновение веки его задрожали, и он разразился громким плачем. Остальные братья последовали его примеру. Через минуту четырехаршинная комнатка огласилась громкими рыданиями.
Больной смотрел и таял от удовольствия.
— Ну, — спохватился он вдруг, как бы вновь собравшись с силами, — довольно, это слишком вредно для меня… Довольно, дети, послушайтесь отца!
— Разбойник! — кричит Мирль. — Разбойник! Пусть они плачут, — слезы их могут помочь, Боже ты мой!..
— Молчи, Мирль, — перебивает больной, — я уже говорил тебе, что я свое сыграл… Довольно… Эй! Хаим, Берл… Иона… Все! Слушайте! Скорее! Берите инструменты!
Все смотрели на него широко раскрытыми глазами,
— Я приказываю, я прошу вас! Сделайте это для меня, возьмите инструменты и подойдите ближе к постели.
Дети повиновались и окружили постель больного — три скрипки, кларнет, контрабас и труба…
— Я хочу услышать, как оркестр будет играть без меня, — говорит больной. — А ты, Миреле, прошу тебя, кликни пока соседа.
Сосед был служкой в «братстве носильщиков». Мирли не хотелось идти, но больной смотрел на нее с такой мольбой, что она должна была повиноваться. (Впоследствии она рассказывала, что это «Миреле» и предсмертный взгляд были совсем такие, как сейчас после венца… «Помните дети, — повторяла она, — его сладкий голос и этот взгляд!») Вошел служка братства, окинул взглядом больного и сказал:
— Потрудитесь, Мирль, созвать миньон[30].
— Не надо, — отозвался больной, — на что мне миньон, у меня свой миньон — мой оркестр! Не ходи, Мирль, мне не нужен миньон.
И, обернувшись к детям, он продолжал:
— Слушайте, дети… Играйте без меня, как со мною, играйте хорошо… Не нахальничайте на свадьбах бедняков… Почитайте мать. А теперь — сыграйте мне отходную… Сосед будет читать…
И четырехаршинная каморка наполнилась звуками музыки.
Айзикль-резник
1
Богач воскресает из мертвых, а меламед внезапно умирает
вадцать лет Авигдор был меламедом, двадцать лет обучал детей самых богатых хозяев в местечке — и вдруг заболел. У него пошла горлом кровь, он потерял голос и сильно исхудал.
— Жаль, — говорили в местечке, — человек знающий и к тому же хороший меламед.
Авигдор был одинок, как перст. Приехал он еще молодым человеком издалека и сразу взялся за обучение детей. Ни родственников, ни близких у него здесь нет. Он вдовец, имеет четырехлетнего сынишку. Дети у него были недолговечны, а напоследок умерла от родов жена. Поистине, пути Господа неисповедимы!