Сознавался литвак, правда, что, когда все кругом снова утихло и он остался один в комнате с цадиком, на него напала непреодолимая робость, вся кожа на нем запупырилась, как у испуганного гуся, и корни волос на висках начали колоть, как иголки. Шутка сказать: во время «Слихос» оставаться сам-друг с цадиком в одной комнате… Как знать, что тут может произойти! Кто вдруг появится!..
Но литвак ведь упорен: дрожит, зуб на зуб не попадает, а лежит!
Наконец, цадик встает. Сначала он исполняет все нужное по ритуалу, потом подходит к платяному шкафу и вынимает оттуда узел… Из узла появляется крестьянское платье: холщовые портки, огромные сапожищи, сермяга, большая баранья шапка и широкий кожаный кушак, обитый медными кнопками. Цадик все это надевает на себя… Из кармана сермяги торчит конец веревки — обыкновенной, грубой веревки… Коротко — цадик идет, литвак за ним. Мимоходом цадик заходит в кухню, нагибается под полати и, достав оттуда топор, засовывает его за пояс и выходит на улицу. Литвак весь дрожит, но не отстает ни на шаг.
Робкая, благоговейная тишина царит на темных уличках… Кое-где вырывается стонущий звук «Слихос» из какой-нибудь молельни…
Кое-где из-за оконных стекол доносится стон больного… Цадик держится все боле в сторонке, в тени домов и заборов… Временами фигура его выходит из тени, а литвак — за ним.
Ясно, отчетливо слышится литваку, как сердце колотится у него в груди в такт звукам от шагов цадика, но он идет дальше. И так выходят они за город.
За городом — роща.
Цадик заворачивает туда и, пройдя шагов тридцать-сорок, останавливается возле одного дерева. Литвак, вне себя от изумления, видит, как цадик вынимает из-за пояса топор и принимается рубить дерево. Цадик рубит, рубит; деревцо трещит и падает…
Цадик разрубает его на поленья, раскалывает на щепки, увязывает в вязанку и, вскинув ее на плечи, засовывает топор за кушак и направляется из лесу обратно в город.
В одном переулке цадик останавливается у полуразвалившейся избенки и стучит в окошко.
— Кто там? — раздается испуганный голос, и литвак слышит, что это голос больной женщины.
— Я, — отвечает по-русски цадик.
— Кто — «я»?
— Василь, — отвечает с хохлацким оттенком цадик.
— Какой такой Василь и что тебе надо?
— Дрова маю продавать! — отвечает цадик, — вязанку дров… и дешево, почти даром.
И, не ожидая ответа, он направляется в избенку.
Литвак прокрадывается туда же. При сером утреннем полумраке перед ним — бедная комнатка с убогою и поломанною утварью; на постели, под грудою тряпок лежит больная женщина, которая говорит с отчаяньем пришедшему Василю:
— Купить?.. А на какие деньги купить? Откуда мне взять их, бедной вдове?
— Я тебе в долг поверю, — отвечает переодетый цадик, — всего шесть грошей…
— А где я возьму их, чтобы уплатить тебе?
— Глупый ты человек! — строго возражает цадик, — смотри, ты бедная, больная женщина, и я тебе верю в долг… Я уверен, что ты заплатишь… Ты имеешь такого великого и всесильного Бога и… не доверяешь Ему?! И не надеешься на него даже на какие-нибудь шесть грошей за вязанку дров!..
— А кто затопит? — жалобно спрашивает больная, — я разве в силах встать? Сын не вернулся с работы…
— Я затоплю, — отвечает цадик.
Кладя дрова в печку, цадик, кряхтя, прочитал первую главу из «Слихос».
Затопив и видя, как дрова стали весело разгораться, он уже несколько бодрее стал читать вторую главу.
Третью главу цадик прочитал, когда печка истопилась, и он закрыл трубу.
Видевший это литвак с тех пор остался уже навсегда немировским хасидом.
Впоследствии, когда, бывало, какой-нибудь хасид начнет рассказывать, что во время «Слихос» немировский цадик поднимается на небо, литвак уже не смеялся, но тихо прибавлял:
— «Если не выше еще!»
Хасидское учение
сему миру известно, что немировский раввин служил Господу Богу с ликованием.
Как счастливы глаза, видевшие ту радость, тот огонь, тот экстаз, тот настоящий восторг, который излучался из него, царство ему небесное, как из солнца, озарял и обливал весь мир, как золотым, огненным светом! Что за счастье это было! Забывал еврей свое изгнание, свою скорбь и величайшие горести! Себя забывал человек! Души всех сливались в одно пламя с его душой, блаженной памяти! Как радовались! Какой живой, огненной радостью! Словно из ключа била она!
Есть праведники, которым дано сподобиться субботней и праздничной радости. Вонволицкий праведник, царство ему небесное, хвалился тем, что в его душе есть искра радости, навеваемой в вечер после Судного дня! Другие приобщаются этого счастия только при разных обрядах, как обрезание, окончание Торы и проч.
Но наш немировский, царство ему небесное, сиял благодатью Его на каждый день, и до последней минуты, до последнего дыхания! Да снизойдет его благоволение на нас!
А его пение, его пляска! Его напевы, его телодвижения были преисполнены духа святого.
— Я должен открыть, — воскликнул он как-то раз, и в очах его сиял святой небесный огонь, — я должен открыть, что весь мир не что иное, как песня и пляска Вседержителя! Все — только певцы, и воспевают славу Его! Каждый еврей — певец, и каждая буква Торы святой — голос поющий, и каждая душа в каждом теле тоже глас поющий, ибо каждая душа — буква Святой Торы, а все души, вмести взятые, это Тора Святая в целом, и все это вместе — одна великая песня Царю царствующих, да святится Имя Его.
И дальше он говорил, что, как бывают различные голоса для пения, так же имеются и различные инструменты для пения, и каждый напев связан со своим инструментом, приспособленным к данному мотиву, и каждый инструмент имеет свой напев, ибо инструмент — это тело, а мелодия, напев, это — душа инструмента…
И каждый человек — поющий инструмент, а жизнь человека — мелодия, веселая, или грустная; когда кончается мелодия, улетает душа из тела, и песня, душа то есть, сливается вновь с всеобщей великой песнью перед престолом Всевышнего…
И горе человеку, сказал он, что живет без своей песни; это —жизнь без души, это скрежет и стенанье — а не жизнь…
И всякая община, это — особый напев, и праведник, стоящий во главе общины, это дирижер общинного напева… И каждый член общины знает свою часть напева, и должен звучать, как это нужно и когда это нужно, а то он искажает напев; только капельмейстер должен знать весь напев, исправлять, когда нужно, и при нужде заставить повторить… Если же он слышит режущий звук, он должен изъять его, как злую силу, чтоб, не дай Бог, не испортить напева!
И благо вам, говорил он, что на вашу долю выпал веселый напев…
И еще многое говорил он, блаженной памяти, по этому поводу…
— Ученые, — сказал он, — которые изучают Тору только поверхностно, подобны людям, которые любуются издали на царский дворец и не могут проникнуть туда. У них нет смелости даже постучаться в ворота, авось им откроют… Они могут видеть только стены, окна, дымовые трубы, флаги, высоко развевающиеся над дворцом. Порою они видят дым, который валит из трубы, слышат иногда голоса слуг, которые вертятся в передних царского дворца. Но те, что углубляются в самую суть Торы, что сливаются душой с душою Торы, те входят во внутрь дворца, те видят всю славу Царя, слышат, как поют и славословят Ему и приобщаются к хору воспевающих Царя…
— А те, — говорил он, — что ходят вокруг дворца, порою подобны ремесленникам, которые делают инструменты для игры, могут их починить, но сами играть на них не умеют; порою у них ловкие руки, чтобы смастерить инструменты, но уши у них заткнуты, и когда играют на инструменте, ими самими сработанном, они не слышат; а то души у них черствые, не понимают, не чувствуют тою, что играют. Хороший мастер, который уже берет инструмент в руки, может, правда, испробовать его и сыграть кое-что, в подражание, но это холодно, без души, а играть от себя, по вдохновенно — этого они не могут, даже самые великие.