Я помню выражения лица, все выражения лица своего сына.
Их нужно замазать.
Оранжевой краской.
Ивонн отпускает товар, отсчитывает сдачу и смотрит на меня, как на чужого.
Если бы я только мог переплыть океан вместе с нею.
Она узнала бы, как я неделями маялся на корабле, ползала бы вдоль стен каюты и мучилась тошнотой, как мучился я, теряя рассудок от боли.
Я говорил о кораблях. О крючках. О такелажных и прямых парусах, потому что в них я разбирался, потому что так было легче.
Почему же мне нет покоя нигде, почему тоска не покидает меня никогда? Почему в моих снах остров такой изумительно зеленый, а птицы пухлые, точно плоды на деревьях в конце лета?
Почему внутри так тесно и в то же время так пусто?
— Начинай есть, только потихоньку, — говорил корабельный кок человеку, потерпевшему крушение. — Не торопись.
Тот, кто ел слишком много, умирал.
Вечером мы закрываем магазин, возвращаемся домой и готовим ужин.
Я режу морковку на тонкие оранжевые солнышки, бросаю их в шипящий жир.
Женщина была такой одинокой.
Женщина была такой красивой.
Она несла печаль, точно воду в ведре, и мне захотелось забрать его у нее.
Не хочу больше быть частью этой картинки, хочу выгнать ее из своей головы; именно так я и поступил: сбежал и наклеил поверх яркую новую картинку любви, дарящую сочувствие.
Ивонн — это красное и зеленое, это бардак и порядок; она привязывает цветы друг к другу, а сама больше всего на свете желает оставаться свободной.
Сейчас она достает из тумбочки противень и подносит его к лицу. Всматривается, словно ребенок, который только что открыл глаза.
— Тут трещина, — говорит она и швыряет противень на стол.
Ночью эта фраза крутится в моей голове, и я не могу уснуть.
9
Тристан-да-Кунья, октябрь 1961 г.
Джон
Я не сплю. Не подпускаю сон к себе.
Луна сияет на небе, точно самосветящееся существо. Я приближаюсь к школе и заглядываю в окно.
Открываю дверь, прохожу в класс. Парты пустуют, стул учительницы пустует, карта свернута и дожидается ее взгляда.
Ее тут нет.
Я спускаюсь по тропе и вскоре вижу перед собой беленые стены церкви. Пробираюсь внутрь, и мой взгляд падает на орган, дремлющий на своем постаменте, пробегает по скамьям, на которых лежат молитвословы, похожие на перепутавших свои места богомольцев.
Она здесь?
Прячется в ризнице?
Она никогда не бывает в церкви.
Нужно идти дальше, в поселок, хотя мне страшно; нужно отыскать ее, потому что Берт не нашел. Он приплелся на картофельное поле один, сел возле хижины и повесил голову.
Настала ночь, земля словно бы поняла это и угомонилась, истории закончились. Мама велела спать, прижала меня к себе и стала баюкать; когда она наконец уснула, я медленно высвободился из ее объятий, выполз из хижины и оглянулся. Мамины волосы напоминали блестящую серебристую пряжу.
Подойдя к поселку, я в ужасе замираю на месте.
Дома пустые и темные, как пещеры. Свет горит только в одном окне, и это ее окно.
Что она делает за этим окном? Проверяет тетради, запивает мед горячей водой? Что она здесь делает, ведь в поселке опасно? Марта!
Тут находиться нельзя!
Надо пойти в укрытие — в школу, или в церковь, или на картофельное поле; надо забраться как можно выше, выше звезд, которые барабанят по шее.
Приблизившись ко двору, я вдруг слышу еще чьи-то шаги.
Слышу тяжелое дыхание, прижимаюсь к стене и вижу, как на свет наползает тень.
Берт
Мужчина заходит во двор и направляется к дому.
Он распахивает входную дверь дома, который сам построил из вулканического туфа. Да, он сам возвел эти стены, отладил эту жизнь так, чтобы части сложились в идеальное целое, но они не удержали друг друга.
Мебель безмолвно ждет гибели.
Дощатый пол скрипит под ногами, и этот звук напоминает крик о помощи в темноте.
Женщина слышит скрип. Она выходит навстречу мужчине, живая и невредимая.
Мужчина подходит к женщине, женщина — к мужчине, от которого пахнет огнем и подвалом.
Ближе, еще ближе, руки и ноги сплетаются, и вот уже две чужих друг другу страны сливаются в единое королевство, небо которого сплавляется с землей вдоль горизонта.
Время пропадает в часах, лебедь в небе, а тела в колеях друг друга, и кажется, что они никогда не были в разлуке. Руки движутся знакомыми маршрутами, женщина находит тропинки в мужчине, а мужчина взбалтывает в женщине радость, печаль и овечью шерсть.
Вместе они образуют нечто новое.
Новое соединение.
Когда все остается позади, они чувствуют изнеможение, кожа вдруг начинает болеть оттого, что они так долго были вдали друг от друга, а сегодня снова оказались вместе. Веки тяжелеют, ноги дергаются, точно испуганные птицы.
Берт гладит Марту по голове, закрывает глаза и говорит:
— Нам надо идти.
— Куда? Мы ведь дома.
— Тебе не страшно?
— Нет. Останемся здесь.
— Хорошо. Останемся здесь, — кивает Берт и слушает, как дыхание Марты наполняет сначала комнату, а потом и весь мир, из которого они оба проваливаются в темноту.
Вот что такое быть мертвым, — думает мужчина.
Вот что такое быть счастливым, — думает мужчина, открывает глаза и видит звезды, которые пульсируют за окном, точно вырезанные из света медузы.
Джон
Я стою во дворе дома Марты и опираюсь о ствол персикового дерева. Он холодный и горячий одновременно. Вижу за окном две фигуры: мягкое женское тело и заостренное по краям мужское тело. Они сближаются. Вскоре их уже не отличить друг от друга, хотя они настолько разные, что сложно представить, как они могут сливаться воедино.
Мои щеки краснеют, словно у меня вдруг начался жар.
Я бреду прочь, захожу к себе во двор и вижу, что дверь не заперта.
Почему она открыта, ведь мы затворили ее перед уходом?
Мама закрыла дверь, вымученно улыбнулась и сказала:
— Теперь лава не доберется до дивана.
Она прижимала меня к себе, как прежде, но я не хотел спать рядом с нею. Ее дыхание раздавалось точно из-под плотной пленки, и я злился: почему она отпустила отца, почему позволила бульону пролиться на стол и присохнуть к нему?
Иногда мне казалось, что я читаю мамины мысли. Все в этом доме было мне знакомо, я знал, где лежит каждый предмет, и помнил каждую пылинку на мебели.
Но сейчас я как будто в чужом доме: здесь странно пахнет. Не порченым птичьим яйцом, как на улице, а тухлой рыбой, медленно задыхавшимися крабами и долго вынашиваемой местью.
Запах идет не из кухни и не из моей комнаты; я вхожу в мамину спальню, и едкая вонь с силой ударяет мне в лицо. На вид здесь все то же, что и всегда: стакан для воды стоит на ночном столике, шторы раздвинуты так, как мама раздвигает их по утрам, кровать заправлена, а подушка лежит на своем месте и ждет знакомой тяжести.
Но когда я подхожу ближе, то вижу посередине одеяла большое пятно.
Оно холодное.
Мокрое.
Медленно поднимаю одеяло, и глаза тотчас начинают слезиться. На простыне лежат куски чего-то серого.
Разрубленный на части ребенок.
Это моя первая мысль: на кровати разрубили ребенка, совсем крохотного; как мне высушить его? Как заставить его дышать, если у него нет легких? Как отыскать в этой куче сердце и пальцы и почему все такое серое и перемолотое?
Отчаяние встает комком в горле. Комок распухает, когда я слышу кого-то, слышу топот по полу и вижу, как в комнату влетает темное существо. Оно запрыгивает на кровать, обнюхивает постель, превратившуюся неизвестно во что, и начинает есть.
Какое жуткое чавканье. Я на мгновение забываю, кто я такой. Затем прихожу в себя и понимаю, что передо мной за создание, вспоминаю, как касался рукой его мягких ушей. Велю ему спуститься на пол, оно рычит и скалит свои желтые зубы.