Его состояние в этот момент граничило с полным отчаянием, и это было с ним впервые. Весь этот трагизм, к великому сожалению, увеличивался в его глазах ещё и потому, что он видел результат содеянного, то есть он был свидетелем свершившегося факта. Факта, который потеснил, да что там – разрушил его разум, разбросав и превратив его во что-то тлеющее, отжившее, как тот ядерный графит, что валялся по всей территории станции, извергая невидимое поражение. Проходя мимо столовой «Ромашка», а затем компрессорной станции, Егор заметил охранника Николая Степановича Терещенко. Этого человека он давно хорошо знал. Шагая откуда-то ему навстречу, он взволнованно курил, пугливо оглядываясь по сторонам, словно кого-то дожидался, при этом разговаривая и жестикулируя…
«Странно, – глядя на него, подумал Егор, – такого раньше я за ним не замечал».
Это был коренастый, лет пятидесяти, среднего роста мужчина с большою лысиной и черноватым лицом (видимо, от «ночного» загара) с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные красноватые глазки. Егор сразу заметил, что в нём было больше волнения, чем спокойствия; во взгляде просматривался какой-то болезненный страх, вызванный, видимо, ночным взрывом. Пожалуй, было и нечто другое, положительное – но страх всё же пересиливал, и это было заметно в его волнении и беспомощности. Я вовсе не хочу сказать, что он чем-то напоминал тревожно-волнительного типа – нет. Просто, видимо, страх и тревога сделали своё дело – вызвали физиологические реакции. В том числе и невротического характера: состояние паники, возбуждения, жестикуляции – всё это просматривалось со стороны и бросалось в глаза. Не заметить этого было нельзя. Одет он был в чёрную униформу охранника. Из-под куртки торчала серая рубашка, немного скомканная и в нескольких местах расстёгнутая. Лицо было небрито, и от этого он казался не то чтобы старше, но уставшим. Сомов хоть и спешил, но пройти мимо знакомого ему человека не мог, тем более что его состояние вызывало некую тревогу и обеспокоенность. Не успел он поздороваться с охранником и поинтересоваться отдельными вопросами, как Терещенко с ходу перешёл к разговору, как будто ждал его всё это время.
– Представляешь, кхе… кхе… я тттильки (не то от волнения, не то от стресса он кашлял и говорил заикаясь) заварил чай, – начал эмоционально говорить он, – как услышал сильный гул совершенно незнакомого хххарактера, очень низкого тона, похожий на стон человека (о подобных эффектах рассказывали обычно очевидцы землетрясений или вулканических извержений). Сильно шатнуло пол и стены, с потолка посыпалась пыль и мелкая кк-крошка, потухло люминесцентное освещение, затем сразу же раздался ггглухой удар, сопровождавшийся громоподобными раскатами.
Тут он замолчал, переведя дыхание, и жадно стал затягиваться папиросой – раз, другой, третий…
Я разу підбіжал до вікна, щоб подивитися, – от волнения он говорил то на русском, то на украинском языках, – як ке, що там пппроізошло?[3]. А там тттакое твориться, – он ухватился обеими руками за голову, – герметичной оболочки реактора – как ннни бывало, всё снесло на хрен подчистую; обстройка реакторного отделения вся ррразрушена до основания, пппредставляешь, что делается, – тут он опять прервался и глубоко затянулся Папиросой, – кхе… кхе… потом начался пожар кровли машинного зала, такого пожара я ещё не видел, – он сделал большие глаза. – Всё гггорело, – глядя на Егора, прохрипел Терещенко.
– Я побачив, – взволнованно продолжал он, размахивая руками, – як пппроехали до блоку перші пожежні розрахунки, вони явно чули і розриви, у всякому разі, я так думаю. Это машины из караула ВПЧ-2, я їх сразу узнал; через пару хвилин ппприбили машини з Прип’яти, точно не помню скільки, але багато, може навіть все, що є в містіi[4]. Во всяком случае, – продолжал он, – столько мммного пожарных машин я ещё не видел. Кккороче, пожарники сразу занялись ррреакторным отделением, а затем и крышей третьего энергоблока, огонь уже полыхал вовсю и там. Только мне непонятно было одно…
Прервав свой разговор, он вдруг неожиданно задумался.
– Что именно непонятно, Николай Степанович? – взволнованно глядя на него, переспросил Егор.
– Почему все пппожарники, кхе… кхе… работали без должных средств защиты! – последнее слово он выделил интонацией особо. – Кидались в самое пекло реактора, а на них не было ни одного кккостюма химзащиты. – Тут он начал странно размахивать руками. – Как так, – возмущённо восклицал он, – там же, наверне, радиация!
Слушая своего собеседника, Егору почему-то стало жалко этого человека; возможно, потому, что он пережил ядерный взрыв, а может, потому, что он совершенно не думал о себе, а переживал о тех людях, что выполняли свой долг. В этот трагический момент в его словах и рассуждениях не просто проскальзывала, а отождествлялась сама человечность, более того, при всех обстоятельствах он не боялся отяготить себя гуманностью. Сомов смотрел на него удивлёнными глазами и не знал, что сказать. Сострадание этого человека к пострадавшим пожарникам (хотя он сам был пострадавший) вызывало нечто большее, нежели просто уважение. Не веря своим глазам, пребывая в этом аду, он и сам бы хотел задать множество вопросов: «Как так получилось, что люди, обслуживающие атомную станцию, не имеют соответствующей защиты?! Ведь защита – это не только «защита» сама по себе, это ведь ещё и культура, новое мышление, если мы хотим жить в новом атомном веке. Может быть, это происходит потому, – отвечал он как бы сам себе, – что все те, кто разрабатывает подобного рода объекты, не совсем понимают, с чем имеют дело?! Почему они так безответственно подходят к жизни других людей, к безопасности государства?!»
– Я тут же бросился к телефону, кхе… кхе, а что я мог ещё сссделать, – как бы оправдываясь за свои действия, сказал Николай Степанович, – и стал звонить в разные места дежурным, – тут он замешкался, – но никто не отвечал, представляешь!
Хотя должны были, я ещё пппосмотрел на часы: было половина второго ночи. Даже не знаю, что и думать…
Он резко махнул рукой и замолчал. Не прошло и пяти секунд, как он тут же продолжил:
– Не знаю, може бути, вони були на рибалці? Зараз вони всі там сидять денно і нощно, поки ррриба на глибину не пішла,[5] – покашливая, Терещенко показал рукой в сторону отводящего канала и пруда-охладителя, где рыбаки, сменяя друг друга, в свободное от вахты время ловили рыбу. Тем более – весна, нерест… – как-то неожиданно для разговора закончил свою мысль Терещенко. – Вот ведь как ппполучается, а! А скорых-то, скорых сколько, – неожиданно переключился он снова на тему аварии.
– И що тепер буде, одному Богу відомо?[6]
Сомов слушал и одновременно не слушал собеседника – он думал в этот момент совершенно о другом…
– Да, да, извините, – проговорил Сомов, с трудом возвращаясь из своих воспоминаний, вновь слушая Терещенко. – Так оно и есть: одному Богу известно…
Сделав последнюю затяжку, Терещенко бросил папиросу тут же, где стоял, достав через минуту трясущимися руками из пачки другую (это был «Беломорканал»), и, закурив, снова продолжал говорить, размахивая при этом руками, но уже не в сторону отводного пруда, а в сторону реактора…
«Я сказал о Боге, – неожиданно подумал Егор, отвлекаясь опять от рассказа Терещенко, – но я ведь не верю во всю сложность этого утверждения (это было для него аксиомой). Но, с другой стороны, следуя логике, – продолжал он рассуждать, – какое есть у меня право отрицать, что Его нет вообще (все эти его рассуждения проходили в какой-то космической быстроте). Такого права, и вместе с тем знания, у меня – нет. Как нет этих знаний и у всего человечества. Значит, Его можно признавать, а можно не признавать – кому как угодно». И как бы домысливая, чтобы быстрее закончить свою мысль, он ещё раз коснулся смыслового содержания этой формулировки: «По моему размышлению, наверное, здесь всё просто: если не веришь в Бога, то ты и не вправе ожидать от него что-либо для себя; а если веришь, значит, не просто признаешь Его существование, но и ожидаешь каких-то последствий, которые могут содействовать, помогать в жизни. Интересно получается, – пришёл он неожиданно к заключению, – а что плохого в том, чтобы верить и доверять кому-то определённому?»