Чем дольше он жил на даче, наслаждаясь летними днями, солнцем, дождем и ветром, созерцая своих детей, которых он никак не мог воспринять как нечто реальное, будто и они тоже своими мордочками смотрели на него из железного небытия, — чем больше он проводил времени в бессмысленном течении жизни, которому с удовольствием отдался, тем отчетливее становились раздумья его о быстротечности летнего отпуска, о случайном своем жилище, которое ему скоро придется покинуть. Он стал задумываться о той несправедливости, какая вечно преследовала его и будет преследовать на протяжении всей жизни… Он с удивлением смотрел на хозяев дачи, когда они приехали к себе на участок, чтобы собрать малину и крыжовник с кустов, и не мог понять, почему эти люди, которым судьба подарила возможность жить в райском уголке, не живут здесь, а он, который так бы хотел жить здесь вечно, будет вынужден, собрав вещички, вернуться в город? Им не нужно, а у них есть. Ему нужно, а у него нет и никогда не будет.
Это открытие его поразило однажды, как поражает ребенка впервые пришедшая мысль о неизбежности смерти матери и отца, и он затосковал, страдая оттого, что никакого положительного ответа на эти вопросы придумать невозможно…
Он ходил по дачному поселку и мысленно отмечал пустующие дома, утопающие в зелени, среди которой белели рамы и наличники окон, и выбирал себе один из этих домов, поселяясь душою в тихие комнаты, залитые светом или затененные ветвями дерева. Бессмысленное это занятие утомляло его, он раздраженный возвращался домой и, как всякий русский, знающий о необходимости покинуть дом, в котором живет, готов был, не дожидаясь срока, бросить все и уехать, чтобы уже никогда не думать и не вспоминать о прежней жизни, будь она неладна.
Кандидатская диссертация, которую он начал когда-то, была заброшена окончательно. Он настроился на другую жизнь и не хотел, не мог, не умел вернуться к прежнему душевному напряжению.
Формула, которую он приспособил для себя, была теперь для Феденьки спасением, жизнь теперь и в самом деле стала для него целью, и если бы он не задумывался над этим, а просто-напросто жил, то все было бы хорошо. Но он задумывался и как бы все время уговаривал себя подчиниться этой формуле.
И поэтому жизни не было. Было лишь постоянное приспособление к новым ее условиям, к ее простым требованиям, по поводу которых ему почему-то нужно было сложно и мудрено задуматься и постараться убедить себя, что именно так и только так нужно жить, чтобы чувствовать себя человеком.
Если он теперь любовался своей Ра, ему и в голову не приходило, что ей можно было бы, как когда-то Марине, прочитать что-нибудь из своей прежней работы. Это все кануло в прошлое, и он был искренне рад такому обороту дела.
Казалось, что раньше он жил излишне напряженной жизнью, взяв на себя роль, которая вовсе не предназначалась ему, а теперь одумался и понял свою ошибку. Пришла наконец пора успокоиться ему, отцу Антона, Арсения и Алисы, которых надо было кормить. А покой не приходил, хотя он как будто бы все подготовил для того, чтобы жить нормально, как жили все люди.
Теперешняя его жизнь была наполнена сплошным недоумением, как если бы он все время занимался совсем не тем, чем ему предназначено было заниматься, то есть его волновало совсем не то, чем он был занят и за что ему платили деньги, а его очень волновало то, до чего ему, казалось бы, не было никакого дела.
Так, например, солнечным утром, когда в лесу с ветвей рушились тяжелые капли вчерашнего, а точнее сказать, недельного дождя, когда солнце слепило, сверкая в мокрой, тихой листве, на широком поле, к которому вышел Феденька Луняшин, косили перезревшую траву. В воздухе пахло зеленой кровью травы, измельченной механизмами на силос, и выхлопными газами голубых самосвалов с высокими деревянными бортами, на которых вывозили травяную массу с поля. Запахи эти, мешаясь в чистом воздухе, будоражили чувства своей странной совместимостью, как будто сожженная кровь земли была сродни зеленой крови ромашек, козлобородника, клевера, щавеля и великого множества других растений, отдающих энергетический сок для скота, чтобы у людей на столе дымилось мясо.
Вся эта сложная цепочка взаимных связей тут же пришла в голову Феденьки, когда он увидел картину современного покоса, не оставлявшего душе ничего, кроме мысли о том, что это нужно. Это нужно было и ему, и Борису, и будущим едокам мяса: Антону, Арсению и Алисе… Автомобиль, который выбрался с поля на гиблую глинистую дорогу, превращенную дождем в ухабистую скользкую горку кофейного цвета, остановился, увязнув колесами в жиже… К нему, разрывая тишину грохотом, подполз задом гусеничный трактор, шофер и тракторист, заляпанные жидкой глиной, с трудом закрепили толстый трос, связав им трактор и машину, и, усевшись по своим кабинам, медленно поехали… Машину бросало из стороны в сторону, кренило то вправо, то влево, травяная масса сыпалась через задний борт, темно зеленея на кофейно-молочной поверхности косой дороги, ведущей к шоссе через редкий березнячок. Трескучий грохот тракторного мотора воплем уносился в небо, будто под голубым его пологом в зеленой благодати стонал и плакал навзрыд грозный зверь, поверженный всесильными людьми. Дорога, которая и без того была непроезжая, после тракторных гусениц превращалась в глиноточащую рану, в рыжий, мокрый шрам, в истинное проклятие, как будто не сено вывозили с поля, а тащили пушки на шоссе, спеша ценою жизни остановить прорыв вражеских танков.
У Феденьки сердце зашлось в расслабленном стуке, когда он увидел всю эту картину, к которой, по всей вероятности, привыкли здесь, перестав замечать как нечто обычное и не требующее какого-либо вмешательства.
Все, наверное, понимали, что экономически невыгодно из года в год таким чудовищным способом вывозить сено с поля, уродуя красивый косогор, то есть была, вероятно, экономическая потребность в подготовке хорошего подъездного пути к полю. Наверху никто из тех, от кого непосредственно зависела возможность исправления положения дел, не отрицал, понимая всю абсурдность допотопного волока в тридцати километрах от столицы, необходимости срочного вмешательства.
Наверняка издавались какие-то приказы, требующие улучшить дело, выделялись даже средства на ремонт дороги… Но все приказы и средства тонули в бюрократической рутине, которая была страшнее и гибельнее изуродованной дороги, засасывающей даже гусеничный трактор, вопящий и воняющий дымом между серебристых стволов ободранных берез.
«Да что же это такое?! — чуть ли не криком спрашивал обомлевший Феденька. — Техника! Доверь в злые руки и дурные головы… Как же так?»
Тракторист, которому он кричал в негодовании, ничего не слышал за грохотом мотора, шофер, которому Луняшин мешал следить за дорогой, мрачно ругался в ответ, болтаясь в кабине.
Маленький рядом с грохочущими и воняющими механизмами, один из которых помогал другому выбраться с гиблой дороги на сухое шоссе; кричащий, но никем не понятый, бессловесный в громе натруженных моторов и лязганье траков, — Луняшин размахивал руками, проклинал, грозился, пробираясь по осклизлой обочине дороги. Но никому даже в голову не могло прийти, что этот истошно кричащий человек ругается лишь потому, что они делают что-то не так.
Силы покинули Феденьку, он шатаясь отошел от машин и, махнув рукой, побрел домой, вытирая расслабляющий пот со лба… Он думал, что нужно собраться с мыслями и написать обо всем увиденном в газету, но знал, что никогда не сядет за стол и ничего никуда не напишет, потому что понимал, что слово его не изменит положения дел, наступит следующее лето, созреет трава в поле, и, если пройдут дожди, как в это лето, опять мощный трактор будет дежурить на обочине поля, вытаскивая беспомощные машины к шоссе, корежа и машины и дорогу.
«Что же это такое?! — думал он в отчаянии. — Неужели люди разучились понимать простые истины?»
И на память ему приходила бывшая пойма на слиянии двух рек, превращенная в поле, купоросно голубеющее до горизонта сочной и тяжелой капустой. Шла уборка, кочны капусты, погруженные в самосвалы, падали под колеса, и вся дорога с поля была бледно-зеленой, сахарно-белой от раздавленной капусты, которую потом шинковали и квасили в плохо промытых вонючих бочках, отчего она становилась несъедобной. Когда-то эта пойма давала столько кормов для скотины, такие пастбища раскидывались в междуречье, что пригнанные с юга гурты истощенной в пути скотины за неделю откармливались до необходимой упитанности, какая требовалась на московской бойне. Вместо пастбища — капуста, которая, конечно, тоже нужна людям, но которую с каким-то уму непостижимым старанием превращают в помои.