Литмир - Электронная Библиотека

— А что? — спросила она так, будто ей было трудно говорить и она через силу выдавила из себя эту жидкую кашицу слов, не понимая сама, что значит ее вопрос.

Она даже усомнилась, произнесла ли она вслух это тихое и робкое: «А что?» — потому что Пуша ничего не ответила и продолжала как ни в чем не бывало:

— Мне иногда знаешь что хочется? Мне хочется нанять в прислуги какую-нибудь развратную дрянь, которая бы воровала у нас, пила бы, и чтобы она совратила Бориса и забеременела от него. Нет, я серьезно! Я бы поздравила их и уговорила бы эту девку женить его на себе. Честное слово! Чтобы потом он каялся всю жизнь. Такую бы найти, чтобы потом ему рога ставила, чтобы командовала им, как хотела, топтала бы его. Такую бы отыскать, о которых говорят: только потолок не толок.

Пуша, убыстряя шаги и торопясь высказать свою мстительную мечту, вдруг остановилась, схватилась руками за лицо, затряслась в скорбных рыданиях, согнулась и, принятая в объятия, горячо стала просить прощения у Ра тоненьким, несчастным голоском:

— Прости меня, прости… Я не знаю что говорю! Прости…

Утром она уехала с опухшими глазами, стараясь радостно улыбаться и приговаривая:

— Ах, как хорошо у вас тут! Как хорошо…

На прощанье расцеловала всех, пряча глаза под мучными червячками набухших век, отчего улыбки ее казались пронзительно жалостливыми и скорбными, будто она прощалась навсегда.

6. ПЕРСТЕНЬ ШАХИНИ

В воскресное утро сентября, когда в пустынной синеве неба светились желтеющие березы, когда дубы и ели, отторгнутые прозрачной невесомостью листвы, надвинулись на лиловые поляны, темнея тут и там в осенней отчужденности, Феденька и Ра проснулись раньше обычного и стали собирать вещи.

«Сейчас в Подмосковье тихое утро. Кое-где наблюдаются туманы. Давление семьсот пятьдесят шесть миллиметров, влажность девяносто процентов. В течение дня давление существенно меняться не будет, влажность уменьшится».

— Ты слышала?! — вскричал Феденька Луняшин, показывая пальцем на радиоприемник. — Слышала?

— Что такое?! — вскрикнула Ра, отпустив от испуга концы простыни, в которую заворачивала мягкие вещи. — Что?

— В Подмосковье тихое утро, — ответил Феденька, в счастливом изумлении глядя на жену. — Кое-где наблюдаются туманы… Как хорошо! Если бы каждое утро такое…

— Ну разве так можно, Федя! У меня поджилки затряслись.

— Но ведь тихое утро, Раенька! А мы уезжаем. И все здесь будет без нас, как будто нас и не было тут никогда.

Рано утром он прошелся по лесу, срезал ореховую палку, нашел под листьями белый гриб, очень обрадовался и долго нюхал его. А когда вышел к поселку и увидел крыши, окропленные желтыми листьями, опять подумал о том, что все эти дома под деревьями, дряхлеющие в запустении, будут пустовать теперь до следующего лета, никому не нужные и грустные в своей заброшенности. А ему, как бы он ни хотел здесь остаться, придется сегодня уезжать в Москву. Опять раздумья о странных людях, которым судьбою подарена возможность жить в Подмосковье, но которые словно бы не понимают своего счастья и не живут в домах, доставшихся им по наследству, — опять эти думы о неестественных, непонятных ему людях, находящих для себя уважительные причины, чтобы не жить на даче, привели его в состояние тихого помешательства. Он опять разглядывал дома за оградами и думал о каждом из них как хозяин, примеряясь к ним и выстраивая идиллическую картинку зимнего солнечного дня с голубым снегом на ветвях голых деревьев, слышал лай веселой Мухи, голоса своих детей, укутанных до глаз теплыми шарфами, и видел себя в валенках, которых у него никогда не было.

Вечером он усталый, с букетом роз и с индийским ожерельем из душистого сандалового дерева пришел к Борису, опоздав на семейное торжество по случаю дня рождения Нины Николаевны. Ей исполнилось в этот день шестьдесят.

Все знали, что он придет один, оставили для него место и прибор, он расцеловал мать, чувствуя губами родимую дряблость теплой ее щеки, надел на нее ожерелье, заставив понюхать деревянные цветы, из которых оно состояло.

— Да, это навсегда, — сказала Нина Николаевна, принюхиваясь к елейно-тихому аромату ожерелья, и погладила Феденьку по голове, пряча слезы в живых розах, которые были, как все розы на свете, неподражаемо красивы и нежны. — Это навсегда, — повторила она, отдавая букет Пуше, чтобы та поставила в вазу.

Розы уронили на белую скатерть прозрачные тени, Феденька принялся за закуску, разглядывая своих тетушек и дядей, которых так редко приходилось видеть в жизни, что с трудом теперь узнавал, кто из них кто.

По старой традиции дни рождения матери праздновались в доме Бориса, все знали об этом, и никому не надо было это объяснять. Гости жалели, что не пришла жена Феденьки с детьми, которых не все еще видели, с аппетитом попивали и закусывали: веселье за столом раскручивалось шумной каруселью.

Нина Николаевна вытерла салфеткой губы, подняла рюмку и, когда все притихли, сказала дрогнувшим голосом:

— Я хочу, чтобы вы все вспомнили Александра… Я тут с маленьким Борей вспоминала о нем, он меня спрашивал, какой у него был дедушка, я ему рассказывала, а сама вдруг подумала: какой же он, дедушка? Внуки говорят: дедушка, а я его помню совсем молодым, и он никак не стареет в моей памяти. Хочу представить себе, каким бы он был дедушкой, и не могу. Вот за него, — проговорила она чуть слышно. — За самого молодого дедушку… Пусть память о нем будет вечной.

Феденька не помнил отца, который умер от тяжелого ранения в голову, прожив после войны три года, и поэтому он не испытывал острого чувства утраты.

— Кто из пекла вышел, столько нервов, здоровья положил, тут даже если и не ранен, то и то печать на душе, — громко сказал он, когда молча помянули отца.

Пуша вдруг с неожиданной веселой злостью сказала ему:

— Все-то ты, Феденька, знаешь, во всем-то ты разбираешься… Психолог наш великий! Ешь-ка ты лучше, я для тебя твоих любимых пирожков с капустой напекла, а ты и не попробовал…

Пирожки Пуша пекла отменные! Они у нее получались коричневые, как спелые груши, продолговатые и граненые, с тонким слоем печеного теста и рассыпчатой начинкой. Груда их поджаристо маслилась на плоском керамическом блюде, облитом темно-зеленой эмалью, и Феденька, конечно, не отказался, надкусив один, и застонал от удовольствия, ублажая Пушу, в голосе которой услышал плохо скрываемое раздражение.

В эту минуту в дверях раздался звонок, Пуша побежала открывать, и в комнату вдруг, опередив Пушу, ворвалась прохладным ветром бледная женщина в расстегнутом кремовом плаще с букетом алых и белых гвоздик…

Она широким шагом подошла к Нине Николаевне, которая всем корпусом повернулась к ней, пытаясь подняться со стула навстречу.

— Сидите, сидите, Нина Николаевна, я на секунду. Поздравляю! — сказала женщина и впихнула ей в руки распавшиеся цветы. — Можно тебя? — бросила она, взглянув на Феденьку, который медленно прожевывал пирожок, заглатывая его, и так же медленно стал отодвигать стул и подниматься, понимая с ужасом, что это пришла Марина.

Она мельком окинула стол, кивнула небрежно, будто бы только что увидела людей. Торопливой поглядкой ощупала каждого и, заметив, что Федя поднялся, опять кивнула оторопевшим хозяевам и гостям, тронула рукой плечо Нины Николаевны, как бы успокаивая ее, и пошла прочь из комнаты, зная, что Феденька идет следом.

В прихожей, обитой с недавних пор коричневым кожзаменителем, отделанным металлическими, крест-накрест положенными хромированными рейками, она исподлобья взглянула на Феденьку и строго сказала:

— Умирает мама. Просила, я поэтому и пришла. Она хотела что-то оказать, не знаю… Я исполняю просьбу… Зайди к ней.

— Где? — спросил Феденька, не глядя на Марину. — Она… Мама.

— Дома… Ее выписали…

Он хотя и не смотрел на нее, но хорошо успел разглядеть, с трудом узнавая в ней прежнюю Марину. Она похудела, скулы пожелтели и выперли, провалив глаза, в которых появилось нечто древнее; веками молчавший ум ее предков залег тоской в водянистом холоде глаз, требуя правды от того, на кого был обращен взгляд. Ничего, кроме правды и простоты! Эту древность взгляда остро чувствовал Феденька Луняшин, стыдясь своей нерешительности и растерянности.

43
{"b":"850244","o":1}