Литмир - Электронная Библиотека

— Пуша! — услышала она привычный, ласковый, обволакивающий голос Бориса. — Пуша! Где ты? У нас гости.

Когда она вышла, сияя приветливой улыбкой радушной хозяйки, она увидела в кресле незнакомого ей, переглядчивого, все время смущающегося в коротком смешочке, толстого человека и услышала конец его фразы:

— В Москве я знаю два салона, где на меня молятся… Простите! — воскликнул он с оглядкой на Бориса и поднялся навстречу, кратко хохотнув, знакомясь с Пушей, и очень любезно поцеловал ей руку.

— Очень приятно, очень приятно, — говорила Пуша, и ей в самом деле было приятно принимать сейчас незнакомого гостя, лицо которого блестело от беганья неустойчивых, слишком живых, ртутно поблескивающих глаз. — Очень приятно. Я сейчас…

Борис, стоя за спиной гостя, делал ей таинственные знаки, косясь на пустой стакан, но она, наученная опытом, знала, что ей делать.

Нежданный гость был, видимо, очень нужен Борису, как, впрочем, и сам Борис тоже нужен тому, иначе зачем бы он приехал…

— Василий Евгеньевич, — уважительно говорил Борис, — вы не обращайте на нас внимания, чувствуйте себя как дома, постарайтесь запросто, без церемоний. Я вас прошу.

— Да, да, — соглашался гость. — У вас хорошая библиотека…

— Ну-ну-ну!

— Нет, нет, глаз у меня наметан, я вижу… Между прочим, давайте, да… без церемоний. В одном салоне, куда я вхож, — стал рассказывать гость, перебегая взглядом с Пуши на Бориса, которые стояли, слушая его с предварительными улыбками, — знакомый дипломат спросил у меня, какая разница между вежливостью и тактом. Я как сумел объяснил ему, он согласился, но при этом… вот что сказал: если вы входите в ванную комнату и видите под душем женщину, вы должны сказать «пардон, сэр» и затворить дверь. — Стали смеяться, хотя Пуша совсем не понимала, почему ей надо смеяться, а гость продолжил, бегая блескучими глазами: — Пардон — это вежливость, а сэр — конечно, такт. Мне понравилось! Но где она, ванная комната? А? — спросил он, ощупав Пушу неуловимо быстрым взглядом.

Тут уж все засмеялись. Борис повел гостя в ванную, а Пуша поспешила на кухню, подумав на ходу, что у этого Василия Евгеньевича голос такой же толстый, как и сам он.

Но мысль о том, что нежданный гость станет для нее и для Бориса тем невольным примирителем, с помощью которого в доме наладятся опять добрые отношения, радовала ее. Она суетилась. Не сразу могла понять, с чего начинать, какую закуску приготовить, чем угостить, и долго простояла перед открытым холодильником, сжав пальцами виски и как бы стараясь понять, зачем она прибежала на кухню и почему так волнуется. Золотисто-белый холод исходил из туго набитого сияющего нутра «ЗИЛа»… «Крышки эмалированных кастрюль… — вертелось у нее в голове. — Крышки… да… Ну хорошо». Ей хотелось отличиться и накрыть стол так, чтобы Борису было приятно. Она многое умела делать, но лучше всего у нее получались экспромты, когда ей предоставлялась возможность блеснуть тем изобилием, какое всегда у них в доме…

«Эмалированные… Почему эмалированные? У нас есть маринованные огурчики, — начинала мыслить Пуша. — Есть помидоры и маслины… Все это на керамическое блюдо, так… Три цвета — достаточно. Можно оттенить белыми зубчиками чеснока. Хорошо, теперь пошли дальше… Рыба!»

И она своим мысленным взором уже видела стол, сочно и жирно цветущий разнообразными яствами, чувствуя себя чуть ли не художницей, творящей натюрморт, способный не только обласкать взор, но и насытить желудки, принеся таким образом двойное удовольствие Борису и этому толстому Василию Евгеньевичу, который так кстати нагрянул к ним в гости.

5. АНТОН, АРСЕНИЙ И АЛИСА…

Первые песенки кузнечиков — часы торопливого лета. Именно песенки, потому что к этому времени умолкают лесные и луговые птицы и наступает настороженная тишина, нарушаемая только ветром и дождем. Лист еще не вянет, но уже уплотнил потемневшую свою поверхность. Трава в лугах набрала семена, а в местах покосов млеет под солнцем, источая печальные ароматы донника, напоминающие о скорой уже осени.

Наступает мгновение мертвой точки, лето достигает своей высоты и, как подброшенный вверх камень, замирает, потеряв сообщенную ему энергию.

И вдруг в очарованной этой тишине, вплетаясь в однозвучный струнный звон спелых, жарких трав, начинают жить едва заметные для слуха, робкие еще, с тихим шелестом посвистывания, звучащие на разные тона, раздающиеся то здесь, то там, краткие еще песенки кузнечиков. Вчера еще не было слышно их, а сегодня луга и лесные опушки уже озвучились ими, занялись шелестящим пламенем уходящего лета, наполнили воздух таинственным стрекотом, который то тут, где-то рядом, в зарослях ромашек, склонивших потяжелевшие цветы, то словно бы где-то очень далеко неуловимо вспыхивает и просачивается в знойную тишину солнечного дня. И чудится тогда, будто сам воздух начинает звучать, будто какие-то прозрачные, хрупкие шестеренки загадочного механизма летних часов приходят в движение и, минуя тихую паузу, сменяют весеннее разноголосье птиц задумчиво струящимся, летучим, как дым, переливистым звоном кузнечиков, похожим на звон в ушах.

Прошло не так уж много времени, а Ра Луняшина заметно отяжелела, и ей пришлось шить просторное платье. Она жила все так же беззаботно, не уставая хлопотать на кухне, чем была очень похожа на Пушу, умиляя раздобревшего мужа, который теперь садился за стол с вожделенным стоном страстного обжоры, жадно озирающего тесные ряды голубцов из молодой капусты, испаряющихся пьянящим ароматом жизни, ибо этот аромат был совсем не из зеленых листьев капусты и провернутого мяса с луком, а как бы из самого дыхания любимой женщины, заботившейся о нем с самоотверженностью сестры милосердия.

Естественная полнота и грузность тела не испортили, а только украсили Раеньку, у которой теперь в минуты задумчивости нижняя губа стала еще более оттопыриваться, блестя полированным порфиром на бледном лице, будто бы живая ноша своей тяжестью напрягала мышцы лица.

Она всегда, как истинная женщина, следила за тем, чтобы ее одежда не была похожа на одежду других женщин, и очень расстраивалась, когда видела на ком-либо одинаковое пальто или платье, не учитывая при этом, что своим образом мыслей и чувств становилась похожей на других женщин, ибо другие истинные женщины тоже всегда огорчались, видя на ком-либо свое пальто или платье, то есть они тоже не хотели быть внешне похожими на кого бы то ни было, забывая о поразительном внутреннем сходстве.

Но теперь она могла быть совершенно спокойной, потому что похожих на нее становилось все меньше и меньше, и, наконец, она стала единственной и неподражаемой, отобрав у других женщин всякую возможность сравняться с нею.

На очередном приеме в консультации врач, прослушивая ее, озабоченно улыбнулась и сказала, что есть подозрение на двойню. Ра торопливо возразила, сказав, что в ее родне никогда ни у кого не было двойни и что она не помнит никаких близнецов и даже каких-либо упоминаний о них. На вытянутом и осунувшемся ее лице, кожа которого кое-где покрылась бледно-желтыми пятнышками, в ее пожелклых глазах изобразилось возмущение.

— Нет, — сказала она, — я не пойду ни в какой институт. Что за глупость! Я вовсе не хочу иметь двойню! Мне и одного вполне достаточно, потому что, можно сказать, у меня и так муж — ребенок. Зачем мне еще двойня нужна? Вы, наверное, ошибаетесь все-таки.

Она с надеждой смотрела на молодую женщину, врача-консультанта, и ждала, что та перестанет что-то писать в карте, улыбнется и скажет: «Да, возможно, я и ошиблась».

Но та была неумолима и выписала направление в знаменитый институт. Ра возмутилась и не хотела брать бумажку.

— Нет, нет, я не пойду! — говорила она возбужденно. — Что мне там делать?! Я и так уже… это… А потом — ну и что? Схожу… А дальше-то что? Нет уж, пусть будет как будет. Я совершенно уверена, что никакой двойни у меня нет…

Врач успокоила ее, сказав, что возможна и ошибка, но, дескать, провериться все-таки надо, потому что это очень хороший институт, там опытные специалисты и современная аппаратура… и что манкировать своим здоровьем нельзя ни в коем случае, а надо прояснить картину и спокойно жить дальше.

30
{"b":"850244","o":1}