Литмир - Электронная Библиотека

И тут же тень торопливо исчезла в дверях, словно боясь куда-то опоздать, перелетела через конюшню, заснеженный жертвенник и летнюю кухню.

Так же тень придавила Хинда под шубой, унесла из памяти шумящие деревья на высоком гребне Паленой Горы, даже дрова винокуренного завода, заготовленные лишь наполовину.

У тени была огромная власть.

Утром солнце милостиво осветило заснеженные холмы и лощины. Земля покрылась ослепительно белым ковром, он спрятал под собой все черное, лживое, злое, словно и не было в этом мире недорода, мора, вероотступничества.

Соломинки перед хлевом вобрали в себя тепло и оттаяли, потемнела и тропинка, утоптанная зимой.

Ночные призраки развеялись. Чудесная погода подняла настроение; к тому же Хинд был еще молод. Если бы старший брат остался в живых, то ему выпало бы идти в рекруты.

Он распахнул ворота гумна. Солнечные лучи проникли в ригу, позолотили реющую в воздухе пыль, поиграли на стене, решете, граблях, Хинд смотрел на танец пылинок, солнце разморило его, в ушах поднялся гул. Что это? Шум леса, неумолчный голос волн времени, стук крови или голос надежды? Голова закружилась, перед глазами замельтешили разноцветные круги. Чем дольше он смотрел на пляшущую пыль, тем нереальнее казалось решето на стене, грабли да и он сам. На солнце не одна вещь становилась сомнительной.

Он ухватился за перекладину ворот и навалился на нее всей грудью, чтобы не упасть. Створа качалась на петлях. Возникло искушение оттолкнуться ногами, повиснуть на перекладине и прокатиться.

Отец этого терпеть не мог.

Но если уж солнце так приятно и успокаивающе пригревает спину, если хутор вымер и связь поколений оборвалась, то ничего больше не остается, как покачиваться на скрипящей двери и смотреть на пляшущую в пустом гумне пыль.

Хинд приподнялся на цыпочки, оттолкнулся, и петли скрипнули. Это были первые железные петли в Паленой Горе, сделанные отцом. И рига тоже построена отцом, когда он был еще совсем молодым, бревна он обтесал на Кузнечном Острове, вот это, самое толстое, с причудливым сучком, занявшее место целых двух бревен, было взято с болотины на самом дальнем краю Кузнечного Острова. Отец рубил его целый день, на этом месте с добрый десяток лет торчал пень.

Он прижался лбом к перекладине. Дерево иссохло, потрескалось, и голос его давным-давно угас, оно было мертвое. Да и довелось ли кому-нибудь услышать его при жизни? Теперь лишь мороз разговаривал с ним студеной ночью.

Старая рига стояла на склоне холма чуть ниже теперешней. Она сгорела. Искра из печи попала в овес, снопами сложенный на колосниках; сильный осенний ветер разметал кровельную солому по стерне, часть забросил даже на край покоса, в куртину.

Гумно, глиняный пол, решето таили в себе нечто священное — ведь здесь незримо присутствовали предки. Их лица потускнели, имена забылись, и все-таки память о них не померкла, по-прежнему была дорога, подобно весеннему солнцу. Одно за другим исчезали поколения, на смену приходили другие, заново отстраивались на куче пепла, словно желая проверить, не вырастет ли Паленая Гора до облаков? Этого все же не случилось, почему-то всегда вмешивался огонь и всякий раз очищал хутор и склоны холма от старых, а порой и совсем новых построек, из-за чего память простиралась только до последнего пожара, где прошлое обрывалось, как истлевшая бечева. С каждой новой ригой начиналась новая эпоха, ожидание случайностей. По новым домам Паленой Горы было видно, как жизнь, погребаемая случайностями, переходит в воспоминания.

Порой Хинду становилось жаль, что в Паленой Горе не осталось ничего от прежней жизни, словно до них и не жил никто, а ведь отец рассказывал, что их род обитал здесь еще до Северной войны, во времена шведов, когда крестьянина запрещалось бить, а если все-таки били, можно было сходить за море, в Стокгольм, и пожаловаться самому королю; а оттуда не возвращались несолоно хлебавши — об этом знал и отец, и дед, когда, бывало, сидя на высоком пороге избы, он раскуривал трубку и рассказывал о тех временах, медленно, степенно, благоговейно.

Ржавые дверные петли скрипнули. Хинд смущенно огляделся вокруг. Батрак рубил возле кучи хвороста еловые сучья. Паабу уехала на мерине в церковь. Сейчас она одолела треть пути, выехала из помещичьего леса, где случилось несчастье с Лаук, легкий ветер дует ей в лицо, и она прикрывает его шалью. Карие глаза, как обычно, задумчивы и спокойны. Она увезла с собой из Паленой Горы что-то такое, чего здесь сейчас так не хватает, подумал Хинд.

Как бы там ни было, а шкура Лаук висела в мякиннике

на гнетах, рядом пустая колода, работы невпроворот, корм на исходе, будущее темно. В душе горечь, тревога и беспокойство, которые и не думали рассеиваться, скорее наоборот: сгущались, все больше угнетая душу. Нищета озлобляла, заботы отупляли.

Он с треском захлопнул ворота гумна. Солнце не освещало больше стены, решето и грабли, лучи выскочили во двор. Хинд решительно направился к батраку:

— Ты почему Лаук не отогнал, как я тебе велел? Смурной, пропитавшийся дымом Яак дорубил ветку и медленно перевел взгляд на хозяина:

— Чего ты там вякнул?

— Ах, вякнул! Ты почему лошадь не отогнал, как я тебе велел, а?

— Чего? Какую лошадь?

— Ах, какую лошадь! — у Хинда аж кровь бросилась в лицо.— Или ты позабыл, чья шкура на гнетах висит?

— Ну и пускай! Одной кобылицей больше, одной меньше,— огрызнулся батрак.

— Ах, пускай! Я те покажу пускай! — завопил Хинд и набросился на батрака.

Яак выпустил топор, и тот звякнул о чурку, схватил хозяина за рукава тулупа и с силой оттолкнул. Хинд поскользнулся на обледенелой тропинке и ударился лицом об лед.

С расцарапанными ладонями и привкусом крови во рту он поднялся на четвереньки, осторожно потрогал губы. Они были разбиты, на руке остался свежий след крови. Хинд сплюнул кровь в снег. Зуб шатался. На батрака он даже не взглянул.

СУД

Волк уносит ягненка из овчарни, злоба — любовь из сердца.

Хинд осторожно, чтобы не порвать, натягивал ремешки постол. В открытый дымволок врывался утренний воздух. Во дворе в поисках пищи порхали воробьи. Из хлева доносилось мычание теленка, он словно удивлялся, в какой холодный и недружелюбный мир попал из сновидений материнского лона. По высокой, обледенелой дорожке, поскребывая когтями, бежала собака.

Прислушиваясь к дневным голосам хутора, Хинд нерешительно топтался на месте. Не хотелось ему идти в суд, не по нутру ему это было, даже боязно.

Но отступать было некуда. День суда назначен на сегодня.

Он окликнул Яака, едва различимого в своем темном углу:

— Ну, ты готов?

— Я вот уже двадцать два года как готов,— раздалось с койки.— Готовые, чем теперь, я не стану.

— Думаешь?

Хинд надел грубошерстные, протертые на ладонях варежки, Паабу вязала их длинными осенними ночами, сидя у постели больного Юхана.

Он вышел во двор, и дверь за ним скрипнула жалобно и укоризненно. Со стороны Мыраского хутора дул в лицо пронзительный северный ветер. Запрягать лошадь Хинд не стал, пускай мерин передохнет немного, он и так за зиму отощал. Спорым шагом хозяин и батрак спустились с горы, прошли вдоль болота, миновали отсаскую развилку. На Кузнечном Острове, в ельнике, Яак трубно высморкался и резко бросил:

— Я тебя не боюсь.

— Дело твое,— ответил Хинд, не поворачивая головы.— Я не волк, чего меня бояться. Мне всего-то и надо, чтобы нас рассудили по справедливости.

— Чего тебе надо, я не знаю, а только я тебя не боюсь,— повторил батрак.

— По тебе хоть сам хозяин в оглобли становись, чай, хозяйство-то не твое.

— Тянешь в суд, ровно разбойника какого.

Местами дорога была занесена, без единого следа. Они с трудом пробирались вперед, спины у них взмокли, на лбу выступил пот. Все эти версты, что отделяли их от мызы, они прошли, не проронив ни слова.

Перед корчмой, у коновязи, они увидели гнедого мыраского жеребца, дергавшего клевер из торбы.

3
{"b":"850234","o":1}