МАТС ТРААТ
Были деревья, вещие братья
Роман
В ЛЕСУ
Что оно все так выйдет, этого никто не ожидал. Да и откуда им было знать, раз ни во сне, ни наяву не сподобились они ни единого знака, а если он и был, то ускользнул от них, пролетел мимо.
А может, они уже больше и не разумели знамения бога земли?
Все утро хозяин Паленой Горы и его батрак рубили лес для винокуренного завода. Стволы так и звенели под топором, немо и гордо покидали строй, с треском падая в искрящийся мартовский снег.
За работой у молодых мужчин подвело животы; по правде говоря, они уже давно досыта не наедались. Сейчас они сидели на дровнях и, упершись ногами в плаху, брошенную на снег, обедали.
Хинд собирался высечь огонь и развести из сухой щепы, захваченной из дому, небольшой костер, однако батрак его не поддержал, можно-де обойтись проще.
— Сойдет и холодная,— буркнул он, махнув рукой.
Хозяин достал из-под вороха сена в дровнях сверток и вынул из льняной тряпицы деревянную миску с застывшей на холоде бобовой кашей. На миг перед его внутренним взором возникла Паабу, в жилой риге при свете потрескивавшей лучины ключница собирала им в дорогу еду, на ее смуглой щеке лежал красноватый отсвет огня. Хинду показалось, что тряпица и миска еще хранят тепло девичьих рук. Тепло рук и теплое дыхание — в грубой домотканине и крупной соли, которую ключница, завязав в узелок, положила им с собой. Он вытащил из-под тулупа выкованную отцом финку с рукояткой из оленьего рога, отковырнул кусок каши и кивнул батраку: возьми! Яак протянул черную от смолы руку к миске, вывалил кусок на ладонь и принялся медленно есть.
Зубы у них были крепкие и белые, цвет лица здоровый, однако ни статью, ни видом своим они отнюдь не походили
на богатырей из народной песни. Особенно худосочным и долговязым был молодой хозяин. Озабоченный и задумчивый, сидел он на краю дровней и ел кашу, холодную до ломоты в зубах. С хлебом было туго, и он не посмел отрезать с собой ни одного ломтя. Батрак с жадностью ел кашу, которую сварила Паабу, под ногтями у него полукружьями чернела грязь, а в рыжей щетине застряли крошки. Плотно прижатые к голове уши, глубоко посаженные глаза и жесткие, как дратва, волосы — что там у него творилось внутри, понять было нельзя, как не понять, что таится внутри у лошади, о чем завывает ветер.
Солнце многообещающе светило им в лицо, согревало сквозь одежду тело. Они грелись на припеке, как змеи, у которых весна вызывает странный зуд под полосатой кожей.
— Поди, к вечеру две сажени будет, да пару бревен сверх того,— заговорил Хинд.
— А толку что,— возразил Яак и протянул руку за новым куском каши.
Слова батрака задели Хинда. В голосе Яака, в том, как он говорил с ним, да и во всем его облике чувствовался холодок, Хинд и сам испытывал к нему неприязнь, но из последних сил пытался побороть ее.
В лесу было тихо, ели стояли на солнце торжественно и величаво, благоухали хвоей, неспешно отряхивали снег с ветвей. В такие дни деревья дышали чем-то священным, первобытным и легендарным.
Паук подцепляла губами хрустящие былинки из торбы, лежащей на снегу, фыркала и время от времени прядала ушами: то ли от беспокойства, то ли по привычке, то ли чем-то была недовольна — кто ее знает? Много ли умишка в продолговатой голове под отметиной! Хинд посмотрел на солнце, отложил миску и встал. За хозяином нехотя поднялся и батрак. Паук смотрела на них, покачивая головой, и белая отметина во лбу как-то особенно сияла.
Однако тень, отбрасываемая деревьями, уже достигла ее крупа.
— Слышь, вроде охнул кто?
Яак удивленно посмотрел на хозяина.
— Небось ветер припахнул…— оробело отозвался он.
Лошадь перестала хрустеть и смотрела на них, не отводя глаз. Не ходите! — казалось, молил ее взгляд, а звездочка во лбу была ослепительно белой и яркой. Хинд не выдержал взгляда животного, отвел глаза и поежился.
Медленно натянул на руки заскорузлые от смолы рукавицы и опустил уши шапки. Лес, погруженный в себя, молчал. За вырубкой начинался густой темный ельник, винокуренный завод еще не дотянулся туда своими алчными руками.
Откуда донесся этот странный вздох? Может, просто заложило уши, как это бывает к перемене погоды?
— Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…— пробормотал Хинд и внезапно замолчал, отгоняя мысли об отце, чей образ был воскрешен в памяти словами молитвы.
— Свалим вон ту, и шабаш,— сказал батрак, указывая на замшелую ель.
— А она не…
Хинд кивнул в сторону Лаук, та по-прежнему безотрывно смотрела в их сторону.
— Не бойсь, завалим ее аккурат на ту прогалину, на пеньё,— будто читая его мысли, произнес Яак.
— И то правда, чего одному дереву там куковать,— согласился хозяин.— Остальные-то окрест срублены.— И добавил, имея в виду себя: — Одному-то ох как худо.
Он нагнулся к дереву и стал утаптывать снег вокруг ствола.
— Не губи меня! Гляди, мой ствол плачет на солнце! Не губи! — вымолвила ель.
Но шапка у Хинда была плотно натянута на уши, и он не услышал жалобы дерева, лишь бросил батраку:
— Перегони-ка Лаук к дровам да начинай воз накладывать, я сам его срублю.
Небо незаметно заволоклось тучами, поднялся ветер. Ельник тихо и жалобно застонал, в воздухе реяла слетевшая с веток снежная пыль. Выведенный из задумчивости, обманутый недолгим теплом лес глухо, недовольно зашумел. Между деревьями и на вырубке мелькнули последние солнечные блики, будто убегающие воспоминания. Снова вернулась угрюмая северная зима, свила гнезда в макушках елей, в небе, закуржавила глаза лошади.
Батрак побрел к дровням, хозяин заработал топором. Покрытая серо-зеленым мхом щепа усыпала снег. Ель была толстая, но трухлявая. Вскоре щепки пожелтели.
Яак погнал Лаук вперед. Дровни зацепились за пень. Сердито ворча, он принялся искать подходящую лесину, чтобы приподнять их.
Внезапно налетел вихрь, высокая ель сотряслась, словно по ее стволу пробежала предсмертная судорожь. Казалось, будто дерево на миг задумалось, куда ему упасть, и затем, подхваченное ветром, стало валиться на Лаук. Услышав крик хозяина, батрак отскочил от лошади, потом кинулся обратно, схватился за вожжи, отчаянно пытаясь повернуть ее в сторону; в последний момент он снова отпрыгнул, и тут же ель, накрыв лошадь, вжикнула ему макушкой по лицу; лесную тишину пронзил пробравший до костей визг кобылы и разом оборвался, словно горло перерезали.
Дерево отправилось вслед павшим братьям, опустел еще один кусок неба.
Хинд рванул с топором в руках к лошади.
Батрак провел рукой по саднящей щеке и растерянно заморгал.
— Добро хоть глаза целы.
Верхушка ели перекинулась через хребет Лаук. Она лежала под ветками на брюхе — ноги растопырены; туловище вытянуто, как у деревянной лошадки.
Лаук и была отныне деревянной лошадью, отныне и на веки веков.
Хинд почувствовал, как внутри у него что-то оборвалось. Стеклянным взглядом смотрел он на ель и на лошадь. Голова у нее странно вывернулась, губа отвисла, одна передняя нога согнулась крючком, вторая вытянулась вперед, будто Лаук стучалась в загробный мир.
— Хребет переломило,— тихо пробормотал Яак.
У обоих в ушах все еще отдавался неестественный визг кобылы. Он чудился в стуке топора, в шелесте ветвей, когда они обрубали сучья и сволакивали их с дохлой лошади. Они боялись в этом себе признаться, избегали смотреть друг на друга.
Оба думали об одном и том же.
Вот она лежит — бесполезная, никому не нужная скотина, шерсть свалялась, мышцы напряглись, будто она собирается еще возить сено, камни, дрова и бочки спирта на мызу — по бездорожью, в голод и холод, в худое время, когда волки осмелели, люди ожесточились, а мыза одичала.
Еще осенью, после того как сыпной тиф собрал в Паленой Горе обильную жатву, Хинд отвозил на Лаук покойников на погост, теперь, значит, один из похоронщиков сам протянул ноги, лежит с гаснущей во лбу звездочкой. Хинд перевел взгляд с батрака и лошади на темный, угрюмый лес, откуда потянуло ветром, и по его щеке покатилась горькая слеза. Он разом почувствовал себя таким одиноким