Литмир - Электронная Библиотека

и заброшенным, как никогда раньше. Вдобавок ко всему вспомнил, как дубасил бедную Лаук тем летом, когда возил камни на мочило, телега еще застряла в мшанике на краю болота.

Яак рассупонил лошадь, похлопал ее по загривку.

— Теперь, Лаук, из тебя понашьют много постол. Много постол и сапог.

— Я те покажу постолы и сапоги! — завопил Хинд; вскипев от ярости, он подскочил к батраку и толкнул его изо всех сил, так что тот грохнулся навзничь.

Яак скорее удивленно, чем зло посмотрел на хозяина, стряхнул с тулупа снег и стал распрягать лошадь, снял гужи, дугу и стянул через голову хомут.

Хинд провел рукой по лбу, где натужно, причиняя боль, билась жилка, пошарил за пазухой, вытащил нож и потрогал ногтем лезвие. Не больно-то оно было острое. Подумал немного, сунул его обратно в ножны и спокойно, будто и не было недавнего приступа гнева, сказал батраку:

— Подсоби-ка лошадь на бок перевернуть, буду шкуру снимать.

Околевшая кобыла оказалась тяжелее, чем они думали.

— У ней будто корни в земле,— предположил батрак.

— А ну как есть?

— Дерево она, что ли? — подивился Яак.

Они очистили от веток две елки и перевернули лошадь на бок. На вздутом от холодной воды и скудного корма животе шерсть была светлее и чище, левая передняя нога скрючена, как и прежде, правая, словно предупреждая о чем-то, вскинулась вверх.

Хинд послал батрака домой за мерином, а сам снова вытащил нож и принялся осматривать труп.

Закаркал ворон… Совсем близко.

Он еще никогда не свежевал лошадь, не приходилось видеть, как это делается. Теперь надо справиться с этим самому. Одно дело снимать шкуру с ягненка, другое — с лошади. Может, пойти спросить у кого? Но пока он ходит, в лесу стемнеет. Тогда ему придется сторожить Лаук всю ночь, чтобы вороны, волки или голодные деревенские псы ее не растерзали. Или свежевать при тусклом свете фонаря, на ощупь.

— С живота начинать или с загривка?

— О том, хозяин, ты должен знать сам! — раздался вдруг хриплый угрюмый голос.

У парня нож дрогнул в руке.

Изумленный, он огляделся вокруг, однако никого не увидел. Только ворон, почуяв добычу, кружился над ним.

Неужто он разговаривал сам с собой?

Он осторожно надрезал кожу на вытянутой ноге кобылы.

Ворон каркал зло, требовательно.

Главное, шкуру не испортить. От напряжения на лбу у него выступил пот. Бережно, отжимая тушу кулаком, отделял он тонкую шкуру. Сбросил тулуп, закатал рукава.

— Убирайся отсюда, не заступай дорогу! — услышал он снова скрипучий угрюмый голос.

Вздрогнув, Хинд огляделся вокруг и опять никого не увидел. Уж не бредит ли он в жару — какие-то голоса мерещатся,— уж не тиф ли у него? Что это значит? Кто его дразнит? Уже второй раз!

Он вскочил, вскипев от негодования. В отчаянье потряс кулаком, в котором держал нож, и крикнул во всю мочь, повернувшись к темной стене леса:

— Я никому дорогу не заступаю!

И прислушался.

Тишина.

Лишь где-то вдали щебетали синицы.

Но когда Хинд, освежевав полтуши, задумался, как ему перевернуть скотину на другой бок — одному-то не справиться,— снова услышал знакомый сиплый голос. На этот раз он был гораздо враждебнее, когда, неизвестно откуда, пригрозил:

— Убери дровни с дороги, не то хрястну тебя поленом по голове!

Тут верхом на мерине прискакал Яак.

Хинд сказал ему:

— Откати-ка дровни в сторону да впряги лошадь!

— Уж больно крепко они засели…— пожаловался батрак и нехотя поднял со снега лесину.

Но дровни приподнимать не понадобилось. Они легко сдвинулись с места. И никакого камня или пня под ними не было видно.

Парни не верили своим глазам.

— Надо же, так крепко сидели, будто прибитые. Ну и чудеса! — удивлялся Яак.

Хинд ничего не ответил, по спине у него пробежал холодок.

Они принялись переворачивать кобылу на другой бок.

ТЕНЬ ЛОШАДИ

Ночью, лежа на колосниках, Хинд видел во сне Лаук. Кобыла сидела на задних ногах, как собака, на краю мочила, где ей досталось горяченьких от хозяина, и перебирала в воздухе мисочками копыт. На этот раз обе ноги были вытянуты — во сне она оставалась живой. Казалось, будто лошадь хочет что-то ему сказать, да вот слова с губ не сходят, она их и так и этак складывает, жалобно смотрит на хозяина, а проку никакого. Только сучит ногами и звездочка сияет во лбу. Кобыла не могла говорить, а ему нечего было ей сказать. Так они долго смотрели друг на друга. В каком-то щемяще-грустном ожидании.

Хинд проснулся с тяжелым сердцем. Сразу вспомнилось, что лошади нет: и этот друг канул в вечность. Его останки брошены в помещичьем ельнике на съеденье хищным птицам, волкам и голодным псам. Наяву он не так жалел околевшую скотину.

Он мучительно пытался стряхнуть с себя навалившуюся тоску.

Вспомнился далекий зимний день. Когда он, мальчишка, с нетерпением ждал отца, который еще до петухов отправился на ярмарку с мешком угля на задке телеги. Вьюжило, было довольно холодно. После обеда, когда начало смеркаться, они с братом то и дело бегали босиком по сугробам к хлеву и выглядывали оттуда на дорогу. И как бы там ни сердилась мать, это было здорово — мчаться взапуски с Юханом к хлеву и оттуда обратно, к теплой печке, укрывающей от серой вьюги, от голода и холода земной юдоли. Хотя ничего особенного в том вечере не было. Вьюга, ожидание и старая знакомая — рига. Но родители и брат были тогда живы, и в Паленой Горе он был не один.

После того что произошло поздней осенью, когда смерть проредила семью, хуторяне ушли глубоко в себя. Да, семья совсем усохла. Из Раудсеппов только он один и остался. Да еще Паабу, которая так и не стала Раудсепп,— брат Юхан успел умереть раньше, батрак Яак Эли и люди из Алатаре, вот и все трудовое воинство.

Во дворе стрельнул на морозе столб, внизу застрекотал запечный сверчок. Хинд тяжело, так что заскрипели жерди, повернулся на другой бок, закутался хорошенько в шубу.

У смерти никого не отпросишь обратно. Ни отца, ни мать, ни брата. Ни даже лошадь. Про работу и хутор он старался не думать, считал, что, если иных мыслей в голове

не держать, работа согнет его, как складной нож. Он тосковал по теплой сумеречной риге с ее рассказами и призраками. В душе он все еще оставался ребенком и, видно, останется им до последнего дыхания. Он посмотрел в темноту и тихо вздохнул:

Ох мы, бедненькие детки, батюшкины, матушкины…

Наладится ли жизнь, сможет ли он поднять хутор, устоять под ярмом барщины? Спасут ли Паленую Гору картошка и лен?

Надеяться-то ему хотелось, да только он не смел.

Забраться бы наверх! На самую вершину Паленой Горы, оттуда далеко видно, так далеко, что линия горизонта теряется в голубой дымке, видны окрестные хутора, леса и поля. И кровопийца-мыза, если хорошенько вглядеться. Оттуда видны и воля, и неволя, и многое другое, если смотреть умеешь. Бывало, летним воскресным днем, во время проповеди, он поднимался на вершину горы, ложился под деревьями и слушал говор леса, смотрел на облака. Как отец иногда. Там он был свободен, там его никто не подгонял, там правил дух земли. Вдали от хутора, забот и даже от самой жизни, потому что голос деревьев доносился из совсем иного, лучшего и чистого мира.

Во дворе снова стрельнул столб.

А дела обстояли так, что у Хинда осталось полторы лошади и весна была на носу. Во сне Лаук казалась живой, на самом-то деле ее шкура сохла в мякиннике на гнетах.

И он никак не мог этого забыть, убедить себя, что этого не было, это, как шило в мешке, торчало в каждом его сне.

Неожиданно раздался громкий звук, это икнул Яак, спавший внизу у стенки риги.

С тех пор между Хиндом и батраком легла тень лошади. Огромная тень, от глиняного пола до самой крыши.

У тени хребет не переломится ни под каким деревом, не то что у живой кобылы, теперь ее отсюда не выгнать, она останется здесь в придачу к старым теням и призракам, станет своего рода достоянием хутора. Угасшие глаза Лаук будут смотреть сквозь лишения и нищету. Животное будет жить в последующих поколениях ярче, чем умерший человек.

2
{"b":"850234","o":1}