Оратор захлопал в ладоши, и все захлопали. С супы поднялся тот самый человек в русской одежде и направился к айвану. Был он невысок ростом, сухощав, с копной светлых волос. Карие глаза глядели весело. Гость на ходу поправил тонкий ремешок, перепоясавший коричневую рубаху, и ловко, как молодой, вскочил на айван. Как молодой, хотя было ему лет сорок, а то и больше. Вскочил, и я увидел сапоги с заплатой на заднике, но хорошо смазанные гуталином и начищенные до блеска.
Мы хлопали в ладоши, а Алексей-ака кланялся и прикладывал руку к сердцу. Но не улыбался, как обычно улыбаются гости, серьезно смотрел на людей, и лишь глаза довольно и озорно осветились. Потом заговорил. Заговорил по-русски.
Слов никто не понимал, но все слушали внимательно. И я слушал, пытаясь догадаться, о чем говорит гость. Одно слово я понял. Слово — Ленин. Его произнес дядя Джура, когда мы работали на пепелище кузницы.
Гость остановился почему-то и посмотрел на стоящего рядом оратора. Тот кивнул, заговорил по-узбекски. Он переводил речь Алексея-ака. Она оказалась, как мы и предполагали, доброй и сердечной. Русский рабочий знал о наших бедах и сочувствовал джизакцам.
Братья! сказал он. Более несчастных и обездоленных, чем вы, трудно встретить, хотя я и объездил немало городов. За свою смелость и за свою любовь к свободе вы жестоко наказаны, но не сломлены. В вас еще есть силы, и их надо соединить с силами русских и других рабочих. Надо продолжать борьбу за лучшую долю, за свободу. Наш вождь, наш учитель товарищ Ленин говорит, что, только объединившись, угнетенные смогут одолеть врага и обрести счастье. Сила на нашей стороне, и мы сумеем добиться цели. Вы голодны?
— Голодны!!! — ответили джизакцы.
— Лишены воды?
— Лишены!
— А вода в руках нового правителя Джизака?
— У него!!!
— Возьмем же хлеб и воду, братья! Это наш хлеб, наша вода!
Сад так гудел, что весь город, казалось, присоединил свой голос к нам. Все поднялись и вышли на улицу. Вышли и стали колонной. Впереди оказался человек с красным флагом. Полотно, едва его подняли над головой, заплескалось, овеянное ветром.
Все это было ново и удивительно. Никогда еще Джизак не видел ничего подобного. Красный флаг на улице, и под ним мардикеры, готовые на борьбу.
Внутри у меня все трепетало от волнения и восторга. Что-то великое и тревожное, еще не осознанное юным сердцем, раскрывалось передо мной, оно звало и пугало. Я не знал, способен ли принять это великое и тревожное.
Но когда мардикеры четким шагом двинулись но улице, двинулись к дому правителя, я пошел следом. Пошел за красным флагом…
КНИГА ВТОРАЯ
Время белых аистов
Если сердце широко, одной изюминкой сорок человек накормить можно
— Кто хоть раз насытился хлебом Джизака, вернется сюда даже из Мекки!
Так сказал Джайнак-амаки, переступив порог нашего дома и протягивая руки, чтобы обнять моего отца, да и всех нас, стоявших в удивлении посреди двора.
Почему в удивлении, спросите вы? А потому, что, вернувшись голодными и босыми в свой родной Джизак и застав его разрушенным, мы утратили надежду увидеть снова своих близких. И вот увидели.
Вы спросите еще, откуда взялся дядя Джайнак? Не было у Назиркула такого дяди и слово амаки никак к нежданно-негаданно вошедшему в дом человеку не подходит. Э, ошибаетесь. Дядя Джайнак, верно, ни с какой стороны не приходился мне дядей, но как назовешь пожилого соседа, будучи сам мальчишкой, у которого под носом лишь недавно высохло. Амаки! К тому же дядя Джайнак был не просто соседом. Сосед живет рядом, в одной махалле с тобой, в ближней, наконец, махалле. Джайнак-амаки жил бог весть где, на краю Джизака, а может, и за Джизаком. Не было у него дома. Все отняли у него еще до восстания, с клочка земли согнали, один старый котел оставили. А что делать с котлом, в который нечего класть и который не на что ставить — очаг-то каблуком кованого сапога мингбаши раздавил. Однако взвалил на плечи котел амаки, взял за руку жену и пошел куда глаза глядят. Не в степь, не в горы, не в Самарканд и не в Бухару. Глаза джизакца не глядят за холмы, что окружают родной город. Разве уйдешь с земли предков? Нашлась крыша, приютившая Джайнака. И не одна. Стал он соседом всех джизакцев. Нашим то-же. Вот только с какой стороны, неизвестно. Все потерял амаки. Не потерял лишь веры в жизнь и эту добрую улыбку. Она и сейчас светилась на его лице.
Вместе с дядей Джайнаком вошел во двор медник Азизхан, внешне ничем не примечательный человек. Узнать трудно. Куда девались его длинные пышные усы? Где оставил огромную чалму, напоминавшую гору белой халвы? Почему забыл обвязаться цветным шелковым бельбагом? А сапоги? Можно ли сменить веселый, отливающий золотом хром на мрачные кавуши с бесчисленными заплатками? Можно, иначе не шагал бы так смело медник Азизхан и не выставлял бы далеко вперед свои длинные ноги, обутые в заплатанные кавуши. От прошлого у медника остался лишь молоток, который он засунул за простой тряпичный поясной платок, и держал на нем широкую костистую ладонь. Этим молотком Азизхан выводил чеканку на медных чайниках и подносах. Стук его слышался во всей махалле…
И еще вошел во двор Мирбайзи Миразим-оглы, уже вовсе неприметный человек — бесцветный, тощий, тихий. Бесцветный лицом и одеждой. Даже тюбетейка на его голове была неизвестно какого цвета — все стерло время и солнце. Но, как говорится, ценность человека не исчисляется стоимостью одежды. Мирбайзи знал грамоту, и не только знал, но и мог применить на деле, о чем красноречиво свидетельствовал карандаш, засунутый кончиком за тюбетейку над правым ухом. Почему над правым? Потому что Мирбайзи, как и все грамотеи на земле, пользовался правой рукой, желая что-то написать на листе бумаги, а правая рука, как известно, легче достает карандаш из-за правого уха, нежели из-за левого. Это проверено всеми, в том числе и мной, когда-то пытавшимся познать грамоту у муллы Миртажанга.
Вот так вошли в наш дом люди из нового мира. Да, нового мира, потому что старый канул в вечность и возврата ему не было. Произошло известное всем Джизак-ское восстание, свершилась Февральская революция, пронесся сметающий все тяжелое и горестное вихрь Октября. Настало время, когда униженные и обездоленные смогли поднять голову и взять в руки собственную судьбу.
Нелегким было, однако, начало нового мира. Все, что способно задержать, сломить, обезножить, встало на его пути. Вначале голод, потом тиф набросились на людей. Джизакцы не успевали хоронить павших. В поисках хлеба наша семья исходила дороги, ведшие к благодатному Самарканду. Но хлеб в тот год всюду был дорог. Не плодоносила земля, да и сеять было нечего. Верно ведь, сколько ни наклоняй пустой кувшин, вода все равно не вытечет. Последнюю одежонку сняли с себя и выменяли на горсть муки, почти нагими горели в тифозном не. Еще более голодными и более тощими вернулись домой. Да, верно, насытившийся когда-то румяной лепешкой у родного очага снова протягивает к нему руки, хотя тот давно потух и уголья разметены ветром.
Как ни красивы голубые купола Самарканда, — добавил к сказанному Джайнаком-амаки медник Азиз-хан, а глаз ищет собственную балахану, пусть она будет крыта хоть серой глиной.
— Так-то вот, — согласился Джайнак-амаки и протянутые им для объятия руки достигли наконец отца и ласково коснулись его спины. — И полный ковров дом без людей пуст, а пустой с людьми — полон. Сыны Джизака дома — это уже большое счастье.
Мой однокашник Мирбайзи, последним вошедший во двор, счел возможным, несмотря на свой юный возраст, вставить несколько слов в разговор почтенных мужей. Это было удивительно — у него и усы еще не пробились.
— Есть ли люди несчастнее джизакцев…
Самое удивительное было то, что почтенные мужи, имеющие не только усы, но и бороды, отозвались на слова безусого Мирбайзи.
— Несчастье джизакцев не в душе, а на плечах. А с плеч не только пыль, но и рваный халат можно смахнуть, — сказал Джайнак-амаки. — Для этого и вошли в этот дом слуги новой власти. А ну сынок, внеси-ка в список всех, кто здесь живет!