Я не ошибся, узрев великую полезность в нахождении карандаша над правым ухом Мирбайзи. Он ловко извлек его оттуда и, послюнявив губами, приготовился писать.
Нехитрая процедура, последовавшая за этим извлечением карандаша из-за уха Мирбайзи, почему-то насторожила меня, может быть, даже напугала. И чтобы не оказаться в числе первых, внесенных в список, я тихо-тихо спрятался за спину отца. Сделать это непросто: спина отца была тощей, а я уже вырос и давно не походил на мальчишку; плечи мои, увы, не заслонялись отцовской спиной.
Меня заметили, и хотя не первым, но все же занесли в список. Этот карандаш, вылезший из-за уха, вывел на бумаге мое святое имя: при рождении я, как известно, был посвящен какому-то сподвижнику пророка и даже носил несколько лет косичку на голове, вызывавшую умиление матушки и насмешки сверстников. Теперь вместе со святым попал в число голодающих джизакцев. Не так уж плохо было попасть в список мечтающих о хлебе. Это, конечно, не лепешка, вынутая из тандыра, но все же какое-то напоминание о ней. Когда знаешь, что она существует на свете и предназначена тебе, как-то не слышишь голодного урчания собственного желудка. И все-таки бумага в руках Мирбайзи не случайно насторожила меня. Едва карандаш вывел мое имя, как возникло препятствие. Нет, не связанное с обещанной лепешкой. Мне оказалось почти пятнадцать лет. За беготней в поисках хлеба я не заметил, как нахватал годы. Пятнадцать лет! Юноша. Такой же, как этот Мирбайзи с карандашом за ухом. Подумать только!
За мои пятнадцать лет и ухватился Джайнак-амаки.
— Так-то вот, — произнес он удивленно, будто никто в Джизаке не рос и не достигал моего возраста, одному мне лишь удалось каким-то образом похитить у господа бога полтора десятка лет. Злоумышленником я и предстал перед амаки. — Так-то вот, если тебе пятнадцать лет, то пойдешь в школу.
— Пока еще четырнадцать, — уточнил отец и рукой задвинул меня за свою спину. Он всегда был противником учения, дети, говорил он, должны знать не коран, а ремесло. — До пятнадцати Назиркул не дошел.
— Ну, раз дошел до четырнадцати, так дойдет и до пятнадцати, — рассудил дядя Джайнак. — Разве дорога кончилась?
В действительности я уже дошел до пятнадцати — остались какие-то месяцы. Но садиться опять на циновку в мечети и долбить под палкой учителя коран мне никак не хотелось.
— К мулле Сабиру? — спросил я тихо, и голос мой дрогнул. Нет, я еще не плакал, но слеза уже торопилась к горлу и щекотала его.
— Не-ет, — как-то весело и певуче ответил амаки. — Пойдешь в новую школу. Видел большой белый дом, что в начале базара? Там во времена Николая обучали детей баев и мингбаши. Теперь товарищ Ленин Дал указ: пусть в этой школе учатся только дети бедняков. И ты должен учиться…
Я посмотрел на папу. Из-за спины его, естественно, я все еще не решался выглянуть.
— В новую школу, — неопределенно произнес отец и тем как бы выдал свое колебание. Красивый белый дом на краю базара тронул его чувства. — Там, где учились дети мингбаши… Кто бы мог подумать… Вай-вай!
Отцу хотелось порассуждать. Он пока еще не думал о собственном сыне, просто удивлялся переменам, произошедшим в Джизаке. Рассуждения, однако, прервала матушка, стоявшая на террасе и внимательно слушавшая Джайнака.
— Пусть учится… Пусть станет домла.
Видеть меня учителем было заветной мечтой матушки. Разве могла она упустить случай пристроить сына в школу — какую-нибудь школу? Сколько раз водила меня матушка к учителям, сколько лепешек испекла, желая умилостивить бедняцким подарком неприступного Миртажанга! И вот — сами зовут ее Назиркула в школу. Сами! Можно ли тут раздумывать?
— Пусть! — крикнула она и почему-то расплакалась. Доброе сердце было у моей матушки.
— Да, да, — спохватился отец и вытянул меня из-за своей спины. — Конечно, пусть учится… Ему все равно сейчас делать нечего.
— Значит, пойдешь в школу, — утвердил амаки.
Честно говоря, для себя я еще не решил этого вопроса.
Страх перед наказанием все-таки жил во мне и был связан со школой. Последний день у муллы Миртажанга завершился как известно, крепкой затрещиной, которую мулла отвесил мне за нарушение поста. Ожидали меня еще розги, смоченные в воде для гибкости. Только сообщение об убийстве мингбаши помешало приведению в исполнение приговора Миртажанга. Как видите, нелестное мнение сложилось у меня о школе, и трудно было от него избавиться. А то, что дядя Джайнак назвал школу новой, так ведь это лишь название. Какова она, эта школа, чем она отличается от старой?
Однако все ждали моего ответа, и, главное, ждал амаки, и надо было произнести свое «да» или «нет».
— Пойду!
— Ну, и хорошо, — улыбнулся дядя Джайнак. — Новая школа откроет тебе глаза на мир. А мир велик и удивителен! Так ведь, братец Азизхан?
Медник кивнул, соглашаясь, хотя в эту минуту, надо полагать, его не занимали размеры вселенной. Как говорят, если тебе тесны сапоги, что пользы от того, что мир широк. Сапоги не жали Азизхану. Не могли жать по той простой причине, что не было на нем сапог, зато латаные и перелатанные кавуши беспокоили медника. Большой палец правой ноги бесстыже вылезал из кавуша и смотрел на небесную голубизну, а Азизхан в свою очередь смотрел на палец и смущался. Уважаемому человеку и к тому же пожилому человеку — то и другое имело прямое отношение к меднику — не так-то приятно представать перед людьми в таком виде. Как ни старался Азизхан упрятать палец в кавуш, ему никак это не удавалось. Дырка была намного больше пальца.
Мирбайзи, который что-то писал в своей тетради, тоже кивнул. Таким образом, все были согласны с тем, что мир велик и удивителен, и что узнать об этом можно в новой школе.
— Так-то вот, — заключил дядя Джайнак. — Теперь все от мала до велика внесены в список махалли. Какое бы благо ни сотворила новая власть, оно коснется вас, потому что вы сыны ее. Не обессудьте, если поначалу благо это не окажется великим. На пустом месте — а Джизак теперь пустое место — трудно собрать даже горстку пшеничных зерен. Как бы то ни было, однако каждый день станете получать по ковшику густой ли, жидкой ли горячей пищи.
Мы повеселели от этих слов амаки, посветлели наши лица. Да, да, черное лицо матушки — а дума о куске хлеба кого не сожжет огнем забот — стало вроде бы белее. Ожила матушка. И опять слезы потекли по ее худым морщинистым щекам.
— О слава вам, братец Джайнак! — прошептала она.
Отец скрестил руки на груди и низко поклонился.
— Благодарим…
— Да не меня надо благодарить, — смущенно ответил амаки, — а Советскую власть. От нее все идет.
Отец снова прижал руки к груди и снова поклонился.
— Советскую власть благодарим.
Джайнак-амаки как-то недоуменно посмотрел на отца, словно поступок его был непонятен ему. Он даже нахмурился.
— Э-э, а что такое Советская власть, вы хоть знаете?
Вопрос был простым, совсем простым. Что объяснять, и так попятно. А вот встрепенувшись, чтобы легко ответить, отец тут же стушевался. Не оказалось у него слов, что ли, или, напротив, их было слишком много, и он второпях не мог собрать и расставить их по порядку. Он поскреб под тюбетейкой затылок, желая, наверное, помочь делу (говорят же, что мысли у нас в затылке) и сказал:
— Знаю… От племянника слышал, Джуры-кузнеца.
— Это уже большое дело, — весело отозвался амаки, в глазах его вспыхнул знакомый мне с детства смешливый огонек. — Что же говорил ваш племянник?
Джайнак-амаки, намереваясь услышать что-то любопытное, прошел к земляной супе и уселся на краешек, застеленный старым паласом. Таким старым, что и назвать его паласом уже нельзя было, как нельзя было назвать кавушами латаные и перелатанные галоши медника Азизхана. Впрочем, в кавушах медника еще можно было ходить, хотя из них и вылезал большой палец, а наш палас уже ни на что не годился. Если бы кто вздумал заслониться им от дождя, то все дождинки оказались бы у него на голове, а взгляни на ясное небо, то сочтешь все звезды, горящие над Джизаком. Но кому в Джизаке считать звезды, да еще на голодный желудок! Поэтому палас лежал, как ему полагалось, на супе, и травинки, выраставшие из нее, пробивались сквозь его основу на свет божий. И все же мы любили свой старый палас, он напоминал нам о существований в мире настоящих ковров, на которых люди сидят и пьют чай. Так вот, на старый палас наш опустился Джайнак-амаки, а потом медник Азизхан. Безусый Мирбайзи тоже собирался опуститься, но в самую последнюю минуту передумал. То ли побоялся нарушить этикет, то ли не испытывал желания коснуться голой земли — палас-то был дырявый. В почтительной позе Мирбайзи застыл перед супой и, заложив карандаш за ухо, приготовился слушать, о чем будут толковать старшие.