А по бокам дороги белели сугробы и расстилалась даль — ни конца ни края.
— Слушай, Федя, — попросил Андрей Иванович шофера, — будь другом, заверни в Торжок, тут недалеко, а мне надо.
И так он сказал это «надо», что Федя поверил. По ухабистой, заметенной дороге до Торжка добрались за полчаса. И когда деревня уже показалась из-за пригорка, машина забуксовала.
Андрей Иванович вышел из машины, поглядел на деревню. Она была чуть не по самые крыши засыпана снегом.
«А если и жива, — подумал он о бабе Фене, — то помнит ли она меня? Конечно, уже забыла».
И Андрей Иванович махнул шоферу рукой:
— Давай назад!
II
Еще в ночи она почуяла, что на дворе завьюжило, заметелило, привычно, хоть давно уже в бога не верила, вскинула руку ко лбу:
— Господи, помоги всем, кто в пути-дороженьке.
И задремала снова. Но даже во сне ворочалась, постанывала — ныла к непогоде сломанная еще в молодости рука.
Скоро засветлелись в хате окна, куры слетели с насеста, закудахтали спозаранку, и корова протяжно замычала — просила есть.
Баба Феня, кряхтя, слезла с печки, натянула на плечи шубейку, засветила фонарь и прошла в хлев. Здесь было душно и сыро, словно в бане, и пахло теплым навозом. Прицепив фонарь на крюк, она дала корове сена, и та, прежде чем начать есть, ткнулась мордой ей в живот, лизнула шершавым языком руку.
— Ешь, ешь, лихоманка тебя дери, — баба Феня ласково оттолкнула от себя корову, но тут под ноги подвернулась курица, закричала, раскудахталась. — Ой, беда мне с вами, никудышные! — сказала она и насыпала из кармана курам зерна. А когда они налетели всем миром, присела на корточки — пересчитать, все ли собрались. Куры собрались все, семь штук, восьмой сам петух, но он не клевал, а ходил все кругами, ждал, пока наклюются куры.
Баба Феня смотрела на кур, слушала, как хрустит сеном корова, и усмехалась про себя. Глупые бабы, жалеют ее. Зачем тебе корова, зачем куры? А что б она без них делала? Знай лежи на печи, бока целый день отлеживай. Нет, коровы она ни за что не решится. Такая молочница. Бывает, что с телу по тридцать литров отваливает. Молоко девать некуда. Спасибо, каждый год студенты не забывают: то на сев, то на уборку. Чем же их кормить, как не молочком? Вот яичек, правда, не хватает. Может, ей наседку посадить да цыпляток к осени вывести, все ребятишкам подмога, денег-то у них копеечки.
Как уезжали в прошлом годе, в ноги кланялись» «Век тебя не забудем, бабушка Феня». А уехали — и пропали. Она не обижалась, нет, вот разве только на Ирушку… Как услышала, что домой отпускают, впопыхах часы на лавке забыла. Увидела их баба Феня, сердца чуть не лишилась: как же она без часов-то? Небось и на лекцию опаздывать будет. Собралась быстренько да бегом на Центральную, может, еще не уехали. Но и на Центральной никого уже не оказалось, пришлось ей податься на станцию. Умаялась, пока дотопала. А Ирушка еще и упрек сделала: «Охота вам было, баба Феня. Могли бы и по почте прислать…»
Смешная она была, эта Ирушка. Глаза карандашом подведет, будто они вкось смотрят, а волосы… Ой, люди добрые, ратуйте меня, грешную… Нарочно их раскулдычит и ходит так весь день, непричесанная. Говорит, мода. А какая ж такая мода, когда непричесанная?
Зато песни очень любила. На сенокосе или на молотьбе, бывало, так умается, спину разогнуть не может, а чуть отойдет и опять за свое:
Опустела без тебя земля,
Как мне несколько часов прожить…
«Да, времечко бежит, — думает баба Феня, — надо печку идти топить, в избе-то холодина». По ней бы и так ладно, да ведь бабы ввечеру придут — газетки читать.
В хлеву уже развиднело, она затушила фонарь и вышла на двор. Метель вроде бы чуть поутихла, лишь поземка ползла по сугробам да вихрилась над крышами.
«Чтой-то почтальонка сегодня не идет, она кажин день как раз в эти часы ходит».
Думая про почтальонку и ожидая ее, баба Феня внесла в хату дрова, хотела уж растапливать печку да вспомнила, что вчера заленилась сходить по воду. Достала из кладовушки ведра и, перехватив их коромыслом, пошла, закружилась меж сугробов, куда тропка вела.
Местами тропку завеяло, но ноги сами на ощупь отыскивали ее, пока не привели к колодцу, синему, заледенелому, с высоким журавлем, задравшим голову в небо. Баба Феня подтянула журавля рукой, и ведро радостно заскользило вниз, гулко ударилось там об лед. Видать, она раньше всех пришла за водой, все еще спят, это ей только, старой, не спится. И все из-за руки, будь она неладна.
Баба Феня несла воду, ступала осторожненько, чтоб не пролить и не замочить валенки, и вспоминала, как понес ее однажды жеребец в золотых яблоках. Отец запряг его, чтоб ехать на ярмарку, и дал ей подержать вожжи, пока сам отлучился в амбар. А тут заржала где-то кобыла, и жеребец рванул ей вслед. Феня не успела вскочить на дрожки, хотя вожжи не отпустила, и жеребец поволок ее по земле. Хрустнула, попав под колесо, рука, но боли она не почувствовала, потому что все время думала: теперь ее на ярмарку отец не возьмет. А ей так хотелось!
Когда баба Феня донесла до дому воду, она уже затянулась поверх чистой прозрачной пленкой, так что ведра пришлось поставить на припечек, чтоб оттаяли.
Намыла картошки, начистила, затопила печь, и опять делать нечего. Тогда она села к окну и стала думать о том, как чудно получается: чем старее она становится, тем яснее, до мельчайших подробностей, приходит к ней детство. Последние годы так не помнила, как те первые, ранние.
Хутор их стоял на берегу светлой речки Беглянки, а куда бежала она, никто не знал, и Фене казалось, что в небо. Вот оно какое синее, как вода в реке, а река такая ж, как небо. Далеко, за лесом, небо смыкалось с землей, вот там, наверное, и впадала Беглянка в небо. Бывало, Феня ляжет на спину и тихонько плывет по реке, а думает, что плывет в небе. Пролетают мимо облака, совсем рядышком, хоть губами коснись, такие мягкие и душистые, как сережки у вербы. А на вербе на самой макушке висел скворечник, и в него каждую весну прилетал скворец. Он просыпался всегда раньше всех, а может, даже раньше солнца. Феня хотела увидеть, как же он просыпается, но, в какую бы рань она ни открыла окна, скворец уже сидел на крылечке и пел.
Сколько лет-зим прошло с той поры, а она и сейчас помнит того скворца и то лето. Сшили ей тогда платье новое — синее, красными колечками, она и побежала в деревню похвастаться перед подружками. Дядька Игнат на коне ехал да и посадил ее на телегу, а как стала она слезать с телеги, так и вымазала дегтем свое платье. Уж так плакала, такие горькие слезы лила, как никогда уже больше в жизни. Разве только в войну, как «похоронка» на мужа пришла, — пришла и оставила ее одну-одинешеньку. Приблудилось, правда, к ней двое малышей, а она и обрадовалась им, всю войну растила, выхаживала да не уберегла. Девчонка на руках скончалась, а мальчишка — Андрюшенькой звали — тот на фронт убег, убег да там, видать, и сгинул.
Только не верило этому сердце, билось подранком в груди, а верить не хотело. И как закончилась война, все в розыски подавала. Но приходили все запросы без ответа, ведь фамилии она его и то не знала, помнила, что Андрюшенька, и все тут. А еще помнила, что шрам белел у него над левым глазом, как в тюзик с ребятами баловался, — вот и все приметы. А может, он сам найдет ее — верила.
«Андрюшенька, — плакала баба Феня ночами, — где ты, сыночек мой?»
Она уверила себя и вправду думала, что это ее сын, ведь своих детей у нее не было. Бывало, как увидит почтальонку, опрометью бежит ей навстречу. Но почтальонка ничего не приносила. Тогда баба Феня стала выписывать газеты, чтоб хоть не проходила почтальонка стороной ее хату. Газеты выписывала, а читать-то их было некому, пришлось самой на старости лет грамоте выучиться. А как прослышали про то бабы, так и стали приходить к ней на посиделки, чтоб баба Феня им все газетные новости рассказывала.