Двое из его компании вышли из игры — денег, мол, у них нет. Монета его падает, катится и вот… Я хорошо видел, что она упала „орлом“ книзу. Нагибаюсь уже, чтобы взять выигрыш. Вдруг кто-то кричит: „Орел!“ Я смотрю — и правда, „орлом“ кверху. „Орел“, как на всех монетах, с королевской короной на голове, а в клюве крестик держит. Из всех парней, которые тут стояли, один я и остался в игре, я да этот их главный. Остальные все уже повытряхнули свои денежки. Ну, скоро и у меня засвистел ветер в кармане — ни гроша! „Что, пострел, обрили тебя наголо? — спрашивает меня этот шарлатан и карманы мои ощупывает. — Да, чистенько“, — говорит, а сам смеется. Потом поплевал на монетку, чтобы не сглазить, положил ее в верхний карман жилета и пошел себе.
Люди, которые раньше вышли из игры, увязались за ним — хотели уговорить его отдать им деньги. А он знай себе в кармане монетками позвякивает да посмеивается им прямо в лицо. Один как схватит его за карман да как закричит: „Отдай нам нашу часть! Мы ведь хорошо видели — монета твоя фальшивая, орлы с обеих сторон!“ Завязалась драка. Ну, где уж тут было мне свои деньги обратно получить!
Помолчав, Доруца тихо продолжал:
— В тот год, поздно осенью, когда уже лопалась кожура ореха, а по утрам все покрывалось инеем, умер мой отец. До последней минуты он все молил бога продлить его дни, хотя бы до тех пор, когда расцветет вишня. Но нет, умер. Не дождался, не увидел Федораша нашего на ногах. Прикатила зима. Холодно, дров у нас нет. Стены от инея сверкают, словно драгоценными камнями разукрашены. Федораш ползает по полу. Живот у него, как бочонок, раздуло, а косточки все мягкие. Не живет, не умирает. И вот однажды приходят к нам полицейский с сержантом. Полицейский оглядывает все углы, а потом как заорет:
„Где матка твоя?“
„На работе“, — отвечаю.
Полицейский подумал, подумал и говорит:
„Расписаться умеешь? Дай ему, пусть приложит палец!“ — кричит сержанту.
А Федораш наш, синий весь от холода, подполз к ногам полицейского, поднял ручонки и просится к нему. Полицейский кричит мне:
„Забери его отсюда!“
Не успел я приложить палец, как полицейский вырвал у меня из рук бумагу.
„Ладно, хватит! — говорит. — Вот, держи портрет его величества! И смотрите у меня, чтоб он как следует висел на стенке, иначе плохо вам будет!.. Матке своей скажи, чтобы явилась завтра в полицию с десятью леями в зубах. Слышь ты? С десятью леями!“
Потом глянул еще раз на Федораша и пошел к двери, а сам бормочет:
„Живут, как свиньи, отребье этакое!“
Посмотрел я на портрет короля. На короне у него орел, тоже держит крестик в клюве. Свернул я портрет в трубку. „Не повешу его на стенку! И маме ничего не скажу о десяти леях“. Но тут же подумал: „А полицейский. Изобьет он ее. Они ведь такие… Зверье!“ Так ничего и не мог придумать. Вечером, слышу, идет мать. Скомкал я этот портрет да забросил его далеко в печку. Все равно маме нечем платить.
Доруца остановился. Глаза его, задумчиво следившие за кучкой оборванных ребятишек, блеснули.
— С тех пор терпеть не могу я этих орлов! Всюду они: на монетах, на государственном гербе, на знаменах. Ненавижу я их! До смерти ненавижу!
Фретич внимательно слушал товарища.
— А я не знал ни матери, ни отца, ни братьев, — сказал он, когда Доруца замолчал. — А как мне хотелось их иметь! Увижу иной раз бедную женщину — и сердце так и сожмется: „Моя мать…“ В сиротском приюте нам ежедневно кричали, что мы подзаборники, что из таких выходят только преступники и убийцы… Вот ты, Яков, говоришь так ласково — „мама“. А я это слово как произносил! У нас ведь тоже были „мамы“. Иногда нас предупреждали, что в приют придет дама-патронесса. Ну, конечно, сразу пол мыть заставляли и все такое. И все твердили, что мы ей жизнью обязаны, что ее хлеб едим. Потом приезжала эта дама, и мы должны были хором с ней здороваться, называть ее „мамочкой“. Эх, Яков, сколько у меня за эти годы злобы накопилось к этим „мамочкам“ да „папочкам“!.. Ух, до чего ж ненавижу их!..
Вдруг Доруца подтолкнул его:
— Глянь-ка!
— Что такое?
— Смотри, вон дочка мастера, Анишора Цэрнэ, — прошептал Доруца, показывая на карусель. — Как бы она нас не заметила! Без номеров, без ученических гербов… Еще дойдет до начальства. Отойдем-ка в сторонку!
Но Анишора уже увидела их и быстро пошла навстречу. Белый воротничок форменного платья красиво оттенял ее нежное лицо.
— А, вы здесь, гуляки? — весело сказала она, подходя к ребятам.
Смущенные парни не нашлись сразу что ответить. Анишора была заметно рада чему-то. Перебросив через плечо косу, она ловко проскользнула между ними и взяла обоих под руку:
— Идемте!
От нее исходил легкий аромат свежести. Звонко звучал ее еще детский голос.
Хотя Анишора жила на школьном дворе, ученикам никогда еще не доводилось так близко видеть дочку мастера. Вдумчивый взгляд темных глаз придавал ее ребяческому лицу серьезное выражение.
Фретич остановился первый.
— Извините нас, — сказал он застенчиво, пытаясь высвободить руку. — Нам не по дороге. Мы… Я с моим другом…
Но Анишора не выпустила его руки.
— Нет-нет, нам по дороге, товарищи, нам по дороге, — сказала она серьезно, увлекая их за собой. — Вы должны были точно в срок прийти к карусели, а вы где-то в сторонке гуляете. Ну ничего, на первый раз вам простится. Только идемте поскорее, а то товарищ Виктор уже ждет нас. Он всегда очень точен.
В глубине души Фретич считал себя революционером и до сегодняшнего дня. Но сейчас, когда он услышал обращенное к нему слово „товарищ“, все прошлые мысли и настроения показались ему незрелыми, незначительными. Товарищ… О, он знает, что это значит!
Он взглянул на Доруцу. Щеки Якова пылали. Он шел широким шагом, и полы его расстегнутого пиджака развевались, как крылья.
— Ах, вот что! Теперь я понимаю, кто приносил в школу марки, листовки и все остальное, — волнуясь, говорил Доруца Анишоре, глядя на нее с глубокой признательностью. — Раньше я не мог себе представить, но теперь…
— Сейчас мы войдем в дом, где собирается совещание, — перебила его девушка, обращаясь к ним обоим. — Запомните, товарищи: Союз коммунистической молодежи сейчас в подполье. Конспирация — это тоже оружие против врага. Квартира, люди, которых вы сейчас увидите, — все это должно оставаться в строжайшей тайне. Начиная с сегодняшнего дня от вас требуется больше, чем от остальных учеников. Вы вступаете в передовой отряд молодежи. Вы должны быть достойны этого.
Внимательно, тепло оглядев обоих товарищей, Анишора добавила:
— До сего времени вы восставали против начальства школы, против директора, боролись как кто умел. Союз коммунистической молодежи — верный помощник партии коммунистов — борется против всего класса эксплуататоров и борется организованно…
Слова Анишоры показались Фретичу знакомыми. Но сейчас в устах товарища, который свяжет их революционным подпольем, слова эти приобрели новый смысл. По-новому он смотрел теперь на улицы, по которым они проходили, и особенно на людей, придавленных гнетом жизни, скитающихся по этим улицам в поисках куска хлеба. У Фретича было для них так много хороших, ободряющих слов. Каждого он сейчас уверенно взял бы под свою защиту: „Идем с нами! Там нас ожидает товарищ Виктор и другие товарищи коммунисты… Идем, брат! И ты там будешь нужен. Увидишь, как все изменится…“
Сворачивая с одной улицы на другую, Анишора украдкой поглядывала через плечо, внимательно следя по сторонам. Неожиданно перешагнув низкий плетень, она подвела их к одинокой хатенке, притаившейся в глубине двора.
Дверь им открыла женщина, улыбавшаяся так, словно каждому из них она была матерью.
Молодой парень, в котором Доруца и Фретич с первого взгляда угадали Виктора, поднялся с лавки, покрытой рядном, и крепко пожал им руки.
— Виктор, — назвал он себя.
— Наши товарищи из ремесленной, — ответила за парней Анишора.
Комната оказалась гораздо вместительнее, чем можно было предположить. Длинный, грубо сбитый, видимо, самодельный стол, табуреты, лавки вдоль стен свидетельствовали о том, что семья здесь живет большая. В первой половине комнаты находилась только молодежь, явившаяся на совещание. Из-за ситцевой занавески, разделявшей комнату, доносился шепот, осторожные шаги, частое постукивание сапожного молотка.