"Nach der Arbeit ein Abend ist segnend und labend"[58].
Это было непонятно, и Кондратенко решил переписать изречение в книжечку, чтобы потом спросить у Бутнару.
Он углубился в это занятие, не замечая, что лоб у него покрылся испариной… "Арбейт… а-а, це значит — работа… гут, гут…"
Кондратенко поднял руку к другой вышивке, свисавшей с какой-то полочки, медленно потянул ее к себе, чтобы посмотреть, нет ли и на ней какой-нибудь надписи, и вдруг удивленно уставился на узор.
Эльза негромко вскрикнула. Она видела, что этот чужой, страшный солдат, опустившись на стул, теребит своими жесткими пальцами то самое полотенце, присланное ей из России, вышитое по тонкому холсту гроздьями красной смородины. Полотенце, присланное ее добрым Карлом! Что же теперь с ней будет? В ее доме обнаружено полотенце из России! Она погибла! Они будут ее пытать. Никто из солдат йе простит ей этого. Кто поверит, что она не виновата? Предупреждала же ее фрау Блаумер…
И вдруг какой-то необъяснимый порыв (может быть, тут все-таки сказались увещевания Хильды Кнаппе?), вопреки здравому смыслу, заставил ее заговорить. Она говорила без передышки, убежденно, страстно, не заботясь о том, что человек, сидевший перед ней, знает лишь несколько немецких слов. Она только указывала на фотографию Карла, стоявшую на комоде в ореховой рамочке, обвитой траурной лентой, обрушивая на Кондратенко целый поток слов о муже, о великом ее счастье, погребенном где-то в России. К чему ей эти груды картофеля, капусты и свеклы? Ей нужен ее добрый Карл! Да, он прислал ей из России вот это — она показывала на полотенце, — да, он служил в войсках фюрера. И если он виноват, она сочтет за счастье искупить его вину. Вот! Это все…
Выговорившись, Эльза в изнеможении сделала несколько шагов к Кондратенко и остановилась:
— Вот и все…
С трудом оторвав глаза от полотенца, "батя" встал.
— Эльза, — проговорил он тихо, с выражением сострадания. — Ты знаешь нашего Юзефа? Кляйн 1 ефрейтор? — добавил он для большей ясности, поднимая руку на уровень своего плеча. — Киндер, цвай, — он поднял два пальца, — мама и цвай медхен [59][60], кляйн медхен. Бах-бах — и в яму! — он пояснил свои слова жестами. — Юзефу тридцать годов, а он уже сгорбился, — "батя" согнулся, показывая, что стало с Юзефом, — а хиба ж то один Юзеф? А еще сколько?
Солдат коротко взглянул на Эльзу.
— Эх, фрау, фрау! — продолжал он после короткого молчания. На этот раз он пренебрег жестами. — Сколько могил — и в России, и в других странах! Там лежит и твой Карл, и наш Иван, и другие… Сколько народу погубил ваш проклятый фюрер!
Он двинулся к двери, понурый и словно еще больше постаревший, а немка все стояла неподвижно на месте.
У двери Кондратенко остановился. Он поглядел на полотенце, которое держал в руке, и протянул его женщине.
— На!
Видя, что та не трогается с места, "батя" вернулся и подал ей полотенце.
— Держи его, Эльза Фишер. То наш украинский рушник, с моей батьковщины.
Глаза Эльзы, сухие во все эти годы, влажно блеснули. Маленькая женщина почувствовала, что теряет силы, и быстро спрятала лицо в полотенце, которое очутилось снова в ее руках.
Глава XXII
В горячие дни сбора и раздела урожая Кристль перестала встречаться с Григоре. На работе избегала его, притворялась, что не видит. Заметив, что молдаванин следит за ней, прикидывалась веселой и равнодушной. Но больше не показывалась у вазы, увитой виноградом.
Что все это значило? Мимолетные девичьи капризы?
Григоре мог бы подойти к ней, спросить. Но другое мучило теперь солдата: скоро предстояло расставание, разлука навсегда. Кроме того, Бутнару днем не отваживался показываться рядом с девушкой, он боялся выдать свои мучительные чувства, о которых никто не должен был знать. Несколько вечеров подряд он поднимался на холм, разглядывал покосившийся домик. Он глядел часами, и радость возвращения в родные степи переплеталась с горечью разлуки.
Один-единственный раз он встретил ее в те дни. Григоре шагал по тропинке мимо одиноких упрямых кустов орешника, выросших кое-где в пустом поле. В этом безлюдном месте можно было побродить наедине с собственными мыслями. Тут он и столкнулся с Кристль. Должно быть, девушка работала где-то поблизости. Сейчас она возилась со сломанной ручкой заступа.
Заметив солдата, Кристль низко склонилась над заступом и, глядя в сторону, заторопилась.
Сердце у Григоре заколотилось.
— Кристль! — позвал он.
Она хотела было уйти, может быть, даже побежать, но он схватил ее за плечо.
— Нельзя так, Кристль, нам нужно потолковать. Это же бессмысленно, дорогая, — настаивал он, глядя на нее молящими глазами. — Не будь ты мне так дорога… — просительно продолжал он, прижимая девушку к своей груди, словно хотел совсем укрыть ее своими руками. — Не будь ты мне так дорога… я бы, возможно… Отчего ты избегаешь меня? Скажи!
Она позволила себя обнять, улыбнулась, блеснув ровными белыми зубами, но в глаза не глядела и все качала головой: мол, так нельзя, он должен отпустить ее.
И Григоре отпустил.
Она побежала, как испуганная козочка, в сторону и тут же исчезла за орешником.
Григоре остался один. Он осторожно шел по тропинке, словно боялся спугнуть ощущение молодой влекущей теплоты ее тела, которое, казалось, еще бьется в его объятиях.
Луга, на которые он глядел из-под насупленных бровей, кое-где начинали желтеть, и солдату подумалось, что, будь они совсем желтые и голые, было бы легче. Зеленые, они еще больше томили душу… И почему ему горько было глядеть именно на эти полосы, такие свежие, яркие, словно они только что зазеленели?
Григоре остановился. Он только теперь понял, что правильно поступил, отпустив Кристль. Никогда они больше не встретятся. Так надо. Надо, как бы ему ни было тяжело.
Быть может, она сердится на него, самолюбие ее оскорблено, а может быть, это ребячество… Пусть уж лучше так, заранее. Легче будет расставаться. Привыкнет. Ведь все равно скоро разлука…
Сбор урожая был в самом разгаре.
Кто бы мог заметить в такое горячее время, что происходит между Григоре и Кристль? Никто, кроме ее матери.
Фрау Блаумер сразу уловила перемену. Мать остается всегда матерью. Неизвестно, знала она что-нибудь или нет, но она не расспрашивала Кристль, не пыталась вызвать ее на откровенность. Она простила ее и вернула ей прежнюю нежность. Но сделала это так, чтобы не обидеть Ирену.
Однажды в свободное время она, будто невзначай, позвала Кристль заглянуть вместе с нею в кузню.
— Там работает один молодой немец. Мне нужно повидать его, да и тебе стоило бы познакомиться с ним. Фриц Хельберт зовут его. Может быть, ты видела его когда-нибудь в замке? Брюнет, впрочем, довольно недурен собой; после войны изображает из себя рабочего. Хочет, видите ли, заработать немного хлеба для… ха-ха-ха! для семьи!.. Рабочий, видите ли!.. А я больше чем уверена, что этот Фриц Хельберт вовсе не женат и никак уж не рабочий…
Кристль обняла мать и со слезами на глазах умоляла оставить ее; ей не хочется идти туда, лучше отдохнуть дома в этот свободный день.
— Нет, ты пойдешь со мной! — фрау Блаумер быстро погладила ее по голове, пристально глядя на дверь.
Кристль с ужасом заметила в глазах матери холодный, безжалостный блеск.
— Скорей, скорей одевайся, некогда время терять.
И вот опять, который уже раз за эти дни, фрау Блаумер очутилась в кузне. Кристль тоже вошла, но остановилась у двери, устало глядя наружу, на деревню, слабо озаренную сумрачным светом осеннего дня.
— Griiss Gott, mein Schmied! — приветствовала опять фрау Блаумер кузнеца с бодростью уверенного в себе человека. — Все подковы мастерите?