Литмир - Электронная Библиотека
Глава XX

Трудовой день был окончен, и солдаты сидели в своей комнате во флигеле. Съели заодно обед и ужин, попили чаю. Приближалась минута, когда Асламов "передавал командование" Онуфрию Кондратенко, как шутили ребята. "Батя" скрутил цигарку и закурил. Солдаты расселись по своим койкам и тоже вытащили кисеты.

Наступило самое приятное время дня.

Вот уже первые клубы табачного дыма медленно поднялись к лампе с прозрачным абажуром, а оттуда, вытянувшись в струйку, потекли в открытую форточку, вот уже Онуфрий собрался было покрутить кончики усов в знак того, что он сейчас начнет рассказывать.

Но тут, ко всеобщему удивлению, вдруг заговорил Вася Краюшкин.

И хотя заговорил он о страшном и тяжелом, друзья были рады, что Вася сам решился наконец рассказать про свою жизнь в плену. Тем более, что говорил он внешне спокойно, даже с легкой усмешкой в голосе, словно вспоминал какие-то давнишние приключения.

— …Еще в темноте, за час до зари, мы получали по сто граммов хлеба — ежедневный рацион. На обед давали нам какую-то бурду с крошечным кусочком конины. Трудно приходилось, люди пухли от голода, каждый день кто-нибудь умирал. Что поделаешь? Сто граммов… Когда дело доходит до хлеба, фашиста не обсчитаешь ни на грамм… Хлебцы были завернуты в целлофан, чтобы воздух не проникал. Как наши лучшие колбасы и пирожные довоенного времени. Говорили, что Гитлер запаковал этот хлеб еще в тридцать третьем, сразу как пришел к власти.

Вася немного помолчал, словно сам удивился тому, о чем собирался рассказать.

— Не проходило ночи, чтобы не умерло двое — трое — и не только от болезни или избиения. Нет, чаще всего погибали от голода.

Да… Так вот, значит: на дворе непроглядная тьма, а порции хлеба заготовлены заранее. Их точь-в-точь столько, сколько живых заключенных в лагере. Ни больше, ни меньше. В хлебном рационе охрана никогда не ошибалась… А вот что касается конины…

Краюшкин подмигнул, словно вспомнил что-то очень смешное.

— У меня дела пошли по-другому, — продолжал он с оттенком гордости. — Голодал я, голодал, пока не напала на меня какая-то сонливость. Я был все время словно в забытьи, как медведь в берлоге. Я мог лишиться и этого ломтика хлеба. Мне все было нипочем… Но как-то в сумерках, в такой же час, как теперь, когда я лежал в забытьи, приполз в нашу яму один русский, знакомый по лагерю, пленный, как и я, и начал трясти меня за плечи.

"Ты еще жив? Вставай-ка, браток! — приказал он мне. — Ступай за мной, держись на несколько шагов позади и смотри в оба!"

Он был гол до пояса, в одних брюках, и я не понимал, что ему от меня надобно, но солдатский приказ заставил меня встряхнуться — я встал и пошел за ним. Минут десять спустя недалеко от лагерной кухни дружок мой упал ничком. Я тоже, потом пополз к нему. Вижу в траве спрятан довольно большой предмет, обернутый в старую гимнастерку с завязанными узлом рукавами. У меня сразу мелькнула догадка, что это не иначе, как съестное. Я кинулся, помог товарищу поднять сверток из травы, потом мы поползли мимо часового, вперед…

Краюшкин замолчал, и все вокруг, захваченные рассказом, тоже молчали, не спуская с него глаз. Усмешка исчезла с лица рассказчика, ее сменило суровое выражение. Словно воспоминания уже не подстегивали его, а терзали.

— Ну, что же дальше?

— Давай, давай — что дальше было?

— Да… Как только мы вернулись в яму, — продолжал Вася, — мой дружок развязал скорей рукава гимнастерки. Догадка меня не обманула: там оказалась целая лошадиная голова…

— Стойте, братки, шо я вам расскажу! — крикнул вдруг Онуфрий, словно завидуя, что Васин рассказ слушают с таким интересом. — Как-то попали мы тоже в окружение, должно быть, в сорок первом…

— Дай человеку рассказать, баде Онуфрий, — перебил его Бутнару, и в его голосе звучала обида за друга. — Рассказывай, рассказывай, Вася. Что же вы сделали с этой лошадиной головой?

Прошло не больше минуты, как Краюшкин умолк, но мысли его, казалось, были далеко от того, что он только что рассказывал. Он уставился долгим взглядом на Григоре, пытаясь вспомнить, о чем шла речь.

— С какой головой? A-а… Ну что же делать с конской головой? Съели, — упавшим голосом сказал он, не проявляя никакого желания рассказывать дальше.

В эту минуту открылась дверь и в комнату вошла Берта.

В руке повариха держала конверт. Она обвела взглядом лица солдат и торопливо подошла к Гарифу.

— Franz! — крикнула она громко, как никогда, робко притрагиваясь к его груди кончиками пальцев. — Mein Franz![52] — и показала на конверт.

Асламов встревоженно вскочил с койки, живо обулся и подпоясался.

— Franz, mein Mann! — крикнула еще раз Берта изменившимся голосом, удерживая сержанта на месте и показывая ему марку на конверте. — Siehel und Hammer![53]

Затем, развернув письмо, стала читать его так быстро, что даже Бутнару, подошедший в это время к сержанту, не разобрал сразу в чем дело.

Между тем повариха, раскрасневшись, словно она стояла у плиты, кончила читать, засунула бумагу в конверт, но тут же вынула ее снова и опять стала пробегать глазами тесные, экономно выведенные строчки.

Григоре взял ее легонько за руку и объявил солдатам:

— Муж Берты жив. Письмо из Советского Союза!.. Солдаты вскочили с коек и окружили повариху.

— Муж Берты жив-здоров, уцелел!

— Письмо из Советского Союза!..

Казалось, эти люди только сейчас поняли, как хорошо они относились к женщине, стоявшей перед ними.

Онуфрий, впервые покинутый слушателями в ту минуту, когда он собирался приступить к своему рассказу, взъерепенился было, но, поняв, в чем дело, поспешил присоединиться к остальным.

— Где он, сестра? Твой Франц в Сибири, говоришь? Сибириен? Кальт? Кальт? [54] — весело спрашивал он повариху, зябко съежившись и дуя в ладони.

Берта едва заметно кивнула: да, он там.

— То ничего, — проговорил "батя", подмигивая товарищам. — Пускай трошки зубами поляскает, подрожит. Как ты думаешь, товарищ ефрейтор?

Женщина не понимала, что говорит усатый, но, заподозрив с самого начала в его речи что-то недоброе, забеспокоилась, особенно когда "батя" обратился к Юзефу. Но Варшавский, внимательно и настороженно прислушиваясь к разговору, не проронил ни слова в ответ.

— Gefangener? — тихо и грустно спросил Вася Краюшкин.

— Kriegsgefangener![55] — радостно и благодарно отозвалась Берта. Мгновенно развернув письмо, она снова принялась читать.

Выслушав на этот раз внимательно до конца, Григоре взял письмо и начал объяснять солдатам, что муж Берты действительно находится в плену в Советском Союзе. Он пишет, что получает 800 граммов хлеба в день и этого вполне достаточно, ведь дома он никогда не ел столько хлеба. Зато дают мало мяса, жиров. Недостает сахара, махорки… Но пленные не обижаются, потому что местное население, по словам Франца, тоже получает не больше. Он знает множество русских: те, что работают в его цеху, получают не больше его. Что же касается служащих, то они получают всего 600 граммов хлеба. Беженцам с Украины и других мест живется туговато: у них нет своего хозяйства, семьи у них большие, и живут они в тесноте, жилья не хватает. Говорят, что и дома, куда они так хотят вернуться, их ждут развалины.

Заметив побледневшие лица слушателей, Григоре остановился, не дочитав письма.

— Що ж це такое? Не може бути! А мне що пишут?! — во весь голос закричал вдруг Кондратенко. — Чи вы, може, не верите мне?..

И Онуфрий кинулся к своему столику, выдвинул ящик побольше и достал оттуда знакомую всем пачку писем. Разложив их на койке, он быстро нашел нужное и вернулся к солдатам. Но никто не заинтересовался им.

вернуться

52

Франц, мой Франц! (нем).

вернуться

53

Франц, мой муж… Серп и молот! (нем.).

вернуться

54

Холодно (нем.).

вернуться

55

Пленный, военнопленный (нем.).

76
{"b":"848439","o":1}