Сегодня все было спокойно. Стурза прикрутил фитиль в фонаре. Стараясь не скрипнуть дверью, он тихонько вышел. Тш-ш! Пускай себе спят. Чтоб им век не просыпаться!
В дормиторе действительно царила тишина: ученики валялись на койках, не сняв рабочей, засаленной одежды. Но спали немногие. Нередко выпадали такие вечера, когда пережитое за день тревожило душу ребят; грустные, притихшие, лежали они на своих нарах, задумчиво глядя в темноту. Иные неподвижно, в мрачном молчании сидели возле печки, грызя ногти. А улегшись, беспокойно ворочались, вздыхали до поздней ночи, пока истомленный мозг не окутывало черным, непроницаемым туманом и они не погружались в сонное оцепенение. Так было и сегодня вечером.
Моргала коптилка. При ее слабом свете Горовиц обдумывал сложную схему замка. Карандаш бегал по бумаге, воплощая „идею“ изобретения в чертеж.
— Зубец! — шептал Горовиц возбужденно. — Стальной зубец. Никакой ключ не подойдет, кроме ключа конструктора. И никто другой не сможет смастерить его.
Согнувшись в три погибели над коптилкой и пряча от постороннего глаза под одеяло брошюру, Доруца погрузился в чтение.
— Вот, — поделился с ним радостью Горовиц, — придумал! Зубец…
Вздрогнув, Доруца спрятал брошюру под одеяло.
— Смотри! — слесарь победоносно помахал чертежом перед его носом. — Собственная модель. Пусть попробует кто-нибудь его открыть! На страже стоит зубец затвора!
— А, замок! — сказал Доруца, с презрением отстраняя бумагу. — Чтобы запирать богатства? Или тюремную камеру? Или наручники, может быть?
Смерив злополучного изобретателя гневным взглядом, он приподнял край одеяла повыше, намереваясь продолжать чтение.
— Копайся, конструктор, копайся! — заключил он со злобой. — Найдутся руки, что сорвут затворы, сломают зубец, снимут твою стражу!
Счастливое лицо Горовица сразу потемнело, словно погасло от дуновения холодного ветра. Он хотел спросить, добиться объяснения:
— Доруца!
Но Доруца уже ничего не слышал. Из-под одеяла слышался только тихий шелест перелистываемых страниц. Доруца отсутствовал…
Койка Урсэкие была в „подвале“. Заложив руки за голову, он лежал, задумчиво уставясь да свои длинные ноги. На краю постели сидел Фретич.
— …Вот и все, — шептал он. — Мы давно держали тебя на примете, жестянщики тебя любят, прислушиваются к тебе. Одно время, правда, мы сомневались, можно ли тебе доверять… Думали — может быть, ты все делаешь только смеха ради, для потехи, и больше ничего. Но теперь мы думаем, что ты должен бороться вместе с нами. Так решила наша ячейка… Я сам знаю еще очень мало, но в одном я уверен: единственно правильный путь — путь коммуниста, и никакой другой! Хозяева нас ненавидят, угнетают, но народ нас поддерживает…
Словно смущенный своей горячей речью, Фретич замолчал. Поднялся, настороженно огляделся, сделал несколько шагов по узкому проходу между койками, дошел до дверей, постоял и снова вернулся. На его лице играл колеблющийся свет коптилки. Он улыбался своим мыслям.
— Если ты чувствуешь себя достойным вступить в нашу организацию, — прошептал он взволнованно, — я буду рекомендовать тебя в Союз коммунистической молодежи. Это — то же, что советский комсомол…
Урсэкие слушал его безмолвно и неподвижно. Можно было подумать, что он дремлет. Фретич умолк. Но Урсэкие и теперь не шелохнулся.
На стену дормитора падала огромная тень головы Горовица. Силуэты нескольких учеников, словно изваяния, неподвижно застыли вокруг печки. Урсэкие вздохнул.
— Как можете вы… Я… я ведь никчемный, никудышный парень, я… я… Жестянщики, говоришь, любят, слушаются меня? Вы считаете, что я могу стать борцом? Э-э, брат… Коммунисты — это особые люди, сильные, отважные, умные. А я кто? Я обломок, щепка. Я ведь даже и не ремесленник. И никогда им не буду. Жестянщик я только потому, что нужда заставляет. Понимаешь ты меня, Александру? Тебе вот, ты говоришь, нравится театр, который показывает все так, как есть в жизни. И мне такой театр нравится. Да не понимаю я многого в жизни, а потому и играю плохо. Эх…
Урсэкие опять вздохнул.
— Старик мой гнал меня из дому, — снова начал он после долгого молчания. — „Учись какому-нибудь ремеслу, пропащий ты человек! Надо же заработать себе кусок хлеба. Театр не ремесло. Бродяга ты! Пропадешь с голоду. Будешь мыкаться по базарам, комедиант! И имени человеческого у тебя не будет…“ Колотил меня, а сам украдкой плакал. Да, плакал старик. И все-таки поставил на своем. Плохо ли это, хорошо ли, но определил он меня сюда, в ремесленную школу. Насильно! Только из жалости к нему я и остался здесь. А сам-то он был бродячим актером, всю жизнь мечтал о сцене. Мечтал, да не суждено было этим мечтам сбыться. Чего только он не перенес! Одно время работал в бродячем цирке, клоуном. Потом состарился, не мог больше смешить публику… Выбросили, как тряпку. И все-таки он и теперь еще держится за театр. Рассыльным. Эх, сцена!..
Перестав читать, Доруца прислушивался к разговору в „подвале“. Заинтересовавшись, он отбросил одеяло и свесился вниз. На лицо Урсэкие посыпалась соломенная труха из прорванного матраца, но он не обратил на это внимания.
— И я вот тоже все никак не могу найти себе места, — не меняя положения, с горечью говорил он. — Никак не могу. Мастер Цэрнэ… Все время он у меня перед глазами. Уже не один год я возле него, а вот изобразить его не могу. Не выходит. И Оскара Прелла тоже. Не понимаю их и вообще многое не понимаю. Все запутано! Ой, как запутано! Ну вот, например, какая-то деталь, головка сифона! Ну что может быть проще! Пружинка, припаянная оловом. Только и всего. А какая вокруг суматоха! И олова дают сколько угодно, и инструменты новые… Вся школа занята этими головками. Директор говорит, что это самый крупный заказ за последнее время. А Цэрнэ вот почему-то отшвырнул от себя детали, видеть их не хочет. Прелл же — наоборот… А кажется, такой пустяк! Обыкновенная сифонная головка!
— Да, что-то уж больно много сифонов с некоторых пор понадобилось господам, — злобно прервал его Доруца. — Как видно, они совсем перестали пить вино и спрос только на газированную воду. Или, может, эти сифоны нужны им, чтобы охлаждать других?.. Да для сифонов ли эти детали, что мы изготовляем?
Урсэкие резко рванул руки из-под головы и, опершись на локоть, устремил удивленный взгляд на Доруцу. Словно увидев что-то невероятное, он порывисто спрыгнул с койки:
— Может быть… Может быть, вы сможете объяснить и мне… Я… ну, вы сами видите… ни то ни сё, сын бродячего комедианта… а Союзу молодежи нужны особые люди… Но, может быть…
Урсэкие неловко схватил руку Фретича.
— На побегушках у вас буду! — зашептал он горячо. — Пойду, куда бы вы меня ни послали. Где потрудней!
— Ладно, братец Урсэкие, — мягко отозвался Фретич. — И вовсе не на побегушках, а вот что ты будешь делать…
Рассеченный оконным переплетом столб лунного света падал в дормитор. Вот он коснулся блестящей дверцы большой железной печки, и казалось, что в глубине её кто-то раздул огонь, что ученики, вздремнувшие возле нее, греются у огня. Свет луны проник и в „подвал“, выхватив на мгновение из темноты руку Фретича на плече Урсэкие.
Было тихо. Большинство ребят спало. Лишь немного позже, когда темнота начала уже редеть, что-то с грохотом свалилось на нижние нары. Это чей-то ботинок упал с „этажа“.
Разорвав на мгновение путы сна, кто-то со вздохом повернулся на другой бок.
А потом в четвертом дормиторе уже ничего не было слышно, кроме спокойного и уверенного шепота Фретича.
Глава VII
Облик товарища Виктора глубоко запечатлелся в умах школьной молодежи, недавно включившейся в революционное движение. Его манера держаться соответствовала их пылким, романтическим представлениям о борцах-революционерах. Сильное впечатление произвел он и на двух учеников ремесленной школы, познакомившихся с ним в домике на окраине, куда привела их Анишора. Виктор был высокий юноша с бледным, худощавым лицом, на котором лихорадочно и тревожно блестели большие синие глаза. Кудрявые черные волосы его беспорядочно падали на лоб. Он всегда ходил с непокрытой головой, в косоворотке, подпоясанной шнуром, с распахнутым воротом, открывавшим его загорелую шею. Стоптанные ботинки как бы доказывали, что владелец их не обращает внимания на внешность и полностью отдается своей кипучей деятельности.