Характерно, что в число фигур, сильно повлиявших на эти перемены, входили и искавший спасения от европейской цивилизации в первобытной жизни на далёких островах Поль Гоген, и воспевавший представительниц буржуазной Вены Г. Климт. Гоген, в отличие от Делакруа и его единомышленников, путешествовавших в Африку и на Средний Восток и возвращавшихся в Европу, чтобы осознать эти яркие впечатления, воспринимал свою жизнь на островах Океании как альтернативу европейским реалиям. Однако свой путь в живописи в направлении символизма и поэтического декоративизма Гоген начал в Европе, во Франции, в Понт-Авене. Это подтверждают открывшиеся в юбилейном 2003 году гогеновские выставки, по мнению многих французских искусствоведов, свидетельствовавшие о связи таитянского и французского периодов в его творчестве. Без Парижа, без Нормандии, без французской культуры, без импрессионизма не было бы в полотнах Гогена поразительной светоносности колорита, утончённой гибкости ритмов, эмоциональной подвижности образов. Не случайно в мастерской художника на Таити висели репродукции Пюви де Шаванна, Эдуарда Мане, произведений античной пластики. В Полинезии он не забывал о Европе. От одной Европы он хотел решительно обособиться, другую рассматривал как необходимую составляющую того идеального синтеза, которого он так жаждал.
Об античности, египетских статуях, сирийских рельефах думал и Климт. Но одновременно его волновали равенские мозаики, произведения Диего Веласкеса и своего учителя Маккарта. Вновь сочетание европейского и внеевропейского, невероятно далёкого и близкого. Вновь нарядная орнаментальность, но уже в ином контексте – уподобление весьма прозаических современных лиц персонажам древних скульптур и фресок. Сегодня ясно, что рывок к древним цивилизациям обострил мысль художников о Европе.
Сложным было в этих творческих трансформациях соотношение образцов старого искусства и природы. То соревновательное, то пронизанное взаимным тяготением, оно отражало неистовое влечение к одухотворённому поиску тайных связей живой и неживой природы, созданий человека и вселенской красоты мира. Польский живописец, монументалист, драматург, сценограф Станислав Выспянский в молодые годы не мог скрыть своего восхищения средневековыми французскими соборами. Вот как он описывает встречу с собором в Амьене. «Облитый лунным светом, он выглядел как вековой призрак, застывший и видимый, сросшийся с средневековыми представлениями, царственный и теперь, поражающий массой форм, богатством украшений. Фасад плоский, без сильных углублений, украшенный многолистной розой, темнеющей на нём, в объятиях двух рук-башен, устремлённых вверх и соперничающих между собой»[35]. Позже Выспянский стал изучать польскую историю средних веков, украшал готические соборы в Кракове образами королей и изображением цветов, создавая удивительный поэтический ряд, в котором в обрамлении зелёного и золотого чаще всего первенствовал излюбленный символ модерна – лилии.
На рубеже XIX–XX веков Европа воспринималась художниками разных стран, не скрывающими своей приверженности символизму и модерну, и как поэзия истории, и как нечто неотделимое от одухотворённости природы. Парад флоральных мотивов, включаясь в изысканные орнаменты австрийца Климта, обогащая причудливые растительные комбинации чешского плакатиста и декоратора А. Мухи, превращаясь в ведущий мотив стеклянной пластики француза Э. Галле, поражая свежим поэтическим взглядом на живую природу в фарфоре Роял Копенгаген, создавая оптимистическое разнообразие в ювелирных изделиях российской фирмы Фаберже, превратился в некую объединяющую европейцев функционально-жизненную и эстетическую реальность. Согласно эстетике модерна это постоянное присутствие природы символизировало непрекращающееся движение жизни, её живую бесконечность. Хотя ещё предстоит выяснить, в какой мере такую тональность стимулировали образцы искусства Востока, ясно, однако, что многое зависело от европейских источников, от взаимодействия различных областей европейской культуры.
Так что на переломе XIX–XX веков обращение к растительным и анималистическим мотивам в архитектуре, прикладном искусстве, живописи, графике, скульптуре знаменовало собой присутствие природы в воображении и повседневной жизни европейца. Это многообразие, символизируя её динамическое единство, которое утверждалось как одна из континентальных идей, немало отличалось от пейзажного акцента в искусстве романтизма.
* * *
Романтизм и символизм активно и своеобразно повлияли на судьбу интегративных процессов в европейском искусстве. Они вошли в его мир под знаком увлечённого созидания европейского пространства. Высвечивая красоту и неповторимость национального, они одновременно в разных ракурсах преодолевали географические, социальные, психологические барьеры, препятствующие обретению европейской культурой динамизма и духовной свободы.
И очень часто за всеми этими достаточно разными импульсами, достижениями, исканиями была мысль о европейской общности или её подспудное переживание.
Искренность прерафаэлитов
Впервые опубликовано: Искренность прерафаэлитов // Собрание. 2014. № 1. С. 92–99.
Первая и пока единственная выставка английских прерафаэлитов в России получила поистине феноменальный отклик. Взволнованная атмосфера ощущалась и на многолюдном открытии, и тогда, когда молодые люди шли и шли на встречу с английскими и американскими кураторами выставки, и в полярной реакции газет, журналов радиостанций. Оказавшись лицом к лицу с оригинальным творчеством, в котором поэтическая загадочность сочеталась с наивностью, а мистические прозрения с доскональной оптикой изображения, московская публика были заинтригована. Слишком непривычным был для нее и характер живописного письма с преобладанием локальных цветов, и сближения сцен реальной жизни с мотивами религии и мифологии, и многочисленные картины, посвященные женской красоте, теме любви.
Редко приходилось видеть широкую выставку национального искусства, столь органичную в своей эмоциональной и поэтической тональности. Искренность, гуманитарное приобщение к литературе и истории, естественно, не были гарантией творческих удач, но как и просветленный колорит большинства полотен создавали атмосферу человеческой озаренности. Как замечает Э. Лаевская: «Прерафаэлиты основываются на опыте примитива», – они рассказываю сюжет, как бы иллюстрируют его. При этом они хотят быть верными правде изображенного – сохраняют точность костюма, детали, доходят до археологической скрупулезности. Они подражают чистым не смешиваемым краскам старинных мастеров, разрабатывают свою технологию, приближающую станковую картину к фресковой живописи»[36].
Активность живописного чувствования, вновь и вновь возникающий экзотический колорит Евангельского Востока или Средневековья, и главное – поэзия потаенной или открыто эмоциональной жизни личности, побуждает интерпретировать искусство прерафаэлитов как всплеск национального романтизма. В середине XIX века живопись нескольких европейских стран тяготела к романтическому мышлению. Творчество английских прерафаэлитов оказалась самым представительным их пришествием. Наглядно демонстрируя эту ситуацию, московская выставка корректирует представление об узком диапазоне английской живописи после Тернера.
Интересна в этом смысле историческая динамика в английском искусстве. Еще во второй половине XVIII века английские пейзажисты ярко и энергично ощутили романтический дух мироздания. Создавая озаренные фантазией сочетания неба, лесов и полян, они дерзко противопоставляли темные массивы и озарения света, интригующе обнажали прорывы между деревьями, манили далекими перспективами рек и облаков. Не имеющее аналогий романтическое цвета – представление Уильяма Тернера вновь, после Блейка и Фюсли, сделало пейзаж эпицентром национального романтизма. С известным опозданием по отношению к французским и немецким открытиям, прерафаэлиты вернули свойственный романтизму живой отклик на мир, представив человека жаждущим любви и красоты рыцарем, мечтателем и страдальцем. Тем самым был восстановлен исторический баланс английского романтизма.