В любом случае, никто не может оспорить тот факт, что Местр хорошо почувствовал, по своему собственному опыту и в своих теоретических построениях, ту огромную пропасть, которую Французская революция установила, в европейском масштабе, между Старым режимом — христианским, монархическим, дворянским, и будущим веком — эгалитарным и демократическим. Как утверждает этот автор, Французская революция — это не событие, это эпоха.
Савойя 1792–1815 годов со своей примечательной последовательностью эпиодов от вторжения — освобождения от старого вплоть до изгнания захватчиков, между которыми были фазы как сопротивления, так и эмиграции, функционировала, таким образом, как маленькая модель Западной Европы (и даже шире, чем просто Западной Европы), где в гораздо более широком масштабе в XX веке пришлось пережить похожие испытания, но еще более трагичные, еще более мучительные. Савойя, над которой можно работать таким образом до бесконечности, ничем не вызывая идеологических бурь, которые неизменно провоцирует подобное исследование, относящееся к XX веку, Савойя была подобием маленькой модели, лаборатории, и при этом страной, по собственному опыту привыкшей к подобного рода «оккупационным» опытам, поскольку ей пришлось пережить несколько таких эпизодов в XVI и в XVIII веке. Поэтому хорошо и даже полезно остановиться здесь на ее примере, в нескольких строчках или на нескольких страницах. Выразим свою крайнюю признательность Жану Николя, который ранее поднял для нас эту историографическую целину, эту пересеченную местность, ужасно обрывистую и по природе своей горную…
*
Савойя дала нам Местра, Авейрон — Боналя, Бретань — Шатобриана. Именно на периферии, в провинции, на языковой периферии мы находим, таким образом, самых строгих, самых непреклонных судей по отношению к Французской революции, которая была очень парижской и крайне нейтралистской по своему принципу. Однако после 1815 года савойское общество на некоторое время вернулось в свою раковину, или, скажем так, оно в течение периода в несколько десятилетий находилось в фазе интеллектуального и социально-политического регресса. Несмотря на некоторые скачки в развитии, произошедшие из-за потрясений 1814–1815 годов (поражения Наполеона во Франции, Сто Дней, Ватерлоо), Савойя действительно в конце концов вернулась полностью под власть сардинской и пьемонтской монархии; это возвращение было закреплено в ходе плебисцита, выразившего достаточно хорошо, несмотря на некоторые «несовершенства», пожелания сельского населения, которое привлекала стабильность, «отдых», как тогда говорили; плюс к тому, по этому случаю несколько изменилась граница, в пользу Женевского кантона, чья территория, ставшая большей по протяженности, приняла форму «грыжи, вклинившейся в континентальную Францию». Это возвращение к старому, от новой столицы к древней, от Парижа к Турину, соответствовало, однако, в правительственной политике, реакции по всем направлениям, материализовавшейся, в частности, во введении крайне мелочной цензуры. По правде говоря, если рассматривать под этим углом, то предыдущая власть, императорская и французская, подали пример. Что касается экономики, оставшейся традиционной, начало «нового» режима (реставрированного) несколько смазалось: конечно, появилась крупная хлопковая промышленность, центрами которой были Аннеси и другие города, но сильнейшее извержение вулкана Тамбора в Индонезии осенью 1815 года создало некое подобие ядерной зимы (туман с частицами пыли над планетой) в 1816 году, и это отрицательно сказалось на урожае зерна в течение всего последовавшего за этим лета, холодного и влажного, каким оно выдалось в том неблагоприятном году. В результате возникла нехватка продовольствия, уже не голод, конечно (эпоха этому не способствовала); дефицит продуктов особенно чувствовался в Савойе, где сельское хозяйство в горных районах более чувствительно реагировало, чем на равнинах, на подобные периоды сильнейших холодов и сильнейшей влажности. Этот небольшой продовольственный кризис захватил большую часть 1817 года, по меньшей мере, вплоть до летней жатвы, которая в любом случае была поздней на высокогорных склонах, где сельское хозяйство было не основным занятием. Новый подъем экономики региона, после всех безумств Наполеона, в которых Савойя долгое время, хотя более или менее пассивно, принимала участие[231], задержался. Если быть точными, примерно на два года. Политическая… и религиозная власть также не отличалась большими дарованиями: три короля, сменившие друг друга на престоле — Виктор-Эмманюэль I, Карл-Феликс и Карл-Альберт I — были малопросвещенными[232] консерваторами, иногда грубыми, особенно с Карлом-Альбертом. Священники, в свою очередь, были хорошо образованными в области теологии, но, стоит ли об этом говорить, они оказывали слишком большое влияние и их было, в любом случае, очень много; представьте себе в современной Франции 180 000 служителей Церкви, не считая монахов и монахинь, и тогда вы составите себе представление об огромном количестве среди населения (в 1847 году) тех, кого антиклерикалы презрительно называли «попами». Местное дворянство, обычно говорившее на французском языке, вернуло себе по меньшей мере часть своей власти, которой оно обладало до революции; чтобы получить «сравнительное» представление о Савойе тех времен, также следует напрячь воображение и представить себе Францию, где Карл X, но все-таки чуть менее глупый, остался бы у власти до 1848 года. А на самом деле Карл X был вынужден терпеть некоторый контроль со стороны парламента, который в итоге и лишил его власти в 1830 году. Но в Пьемонте и Савойе не было парламента (по меньшей мере, до ратификации «Статуто» в 1848 году). В Шамбери, как и в Турине, в течение почти четверти века после Наполеона все еще остается система абсолютной монархии: это была любопытная смесь структур, организованных на манер Франции до 1789 года, и административного авторитаризма, чьи истоки лежат в «консульстве», то есть… они бонапартистские. Отсутствие законодательного противовеса, каким могли бы быть выборы, даже цензорные, таким образом, болезненно чувствовалось, чего не было в соседней Франции, которая обучалась парламентской жизни в достаточно больших объемах с 1815–16 годов и до 1848 года. А fortiori в последующие периоды.
Заслуживают всяческого осуждения неповоротливые, авторитарные по сути различные учреждения времен консулата и Наполеона, оставшиеся неизменными после разгрома императора. Эти учреждения оставались, однако, залогом некоторого опыта по модернизации, на которую делала ставки местная буржуазия. Чиновничья карьера не вызывала у нее антипатии. Буржуазия региона, населенная юристами, нотариусами и сыновьями разбогатевших фермеров, конечно, имела в себе что-то немного архаичное. Она была мало связана с промышленным капитализмом и больше походила на ту буржуазию, «чертовски юридическую», которую описывал Люсьен Февр[233] в Франш-Конте… XVI века в своей толстой диссертации. Этот относительный традиционализм в рамках социального класса не мешал поддерживать, в недрах этого класса, идеи, откровенно заимствованные у революции: многие буржуа, сидя у своего камина, продолжали скромно высказывать антиклерикальные суждения; каждый настолько современен, насколько он может. Крестьяне, между тем, продолжали рожать детей «под сенью церкви в цвету» (рождаемость оставалась очень высокой — 38 человек на тысячу населения). Некоторые из них появлялись на свет с недостатками физического и даже умственного развития (зоб, кретинизм), с которыми в то время еще не справлялись. Это чисто физиологическая констатация, опирающаяся, главным образом, на факторы экономического характера, а нисколько не расового, и говорящая о продолжавшей существовать бедности: это призывает историков к состраданию и сочувствию к жертвам, а нисколько не к презрению, как это неправильно полагает г-н де Пенгон.