– Оно раскрыто, – ответил Пеллегрини.
– Чего?
– Я арестовал на выходных двух подозреваемых.
Черути не верил своим ушам. Дело Грина было самым обычным – простое убийство из-за наркотиков, без свидетелей или улик. Учитывая, что вел его новичок, все ожидали глухаря.
Пеллегрини добился всего терпением и трудом – водил в офис людей и допрашивал часами. Скоро он узнал, что его хватает на долгие допросы – его выдержкой мало кто мог похвастаться. Пеллегрини в своем медленном лаконичном стиле мог три минуты перечислять, что ел на завтрак, или целых пять минут рассказывать анекдот о священнике, епископе и раввине. Может, таких, как Джей Лэндсман, это доводит до белого каления, зато для допроса преступников подходит идеально. Медленно и верно Пеллегрини постигал все больше нюансов работы и начал раскрывать львиную долю своих дел. Но еще он понял, что его успех имел значение только для него самого. Его вторую жену – бывшую медсестру из травмпункта – не смущала мрачность его работы с убийствами, но детали ее не интересовали. Его мать гордилась успехом сына лишь на словах; отец был для него целиком потерян. В конце концов, Пеллегрини пришлось смириться, что победу придется праздновать одному.
По крайней мере, он считал это победой, пока в том переулке не появилась мертвая Латония Уоллес. Впервые за очень долгое время Пеллегрини усомнился в своих способностях, уступил руль Лэндсману и Эджертону, позволил более опытным следователям прокладывать курс.
И это понятно: в конце концов, настоящий «красный шар» ему еще не попадался. Но смесь характеров и разных стилей только усилила сомнения. Лэндсман был не только громким и агрессивным, но и бесконечно уверенным в себе, и в любом расследовании становился его осью, притягивал к себе остальных детективов центробежной силой. Эджертон тоже был сама уверенность, не стеснялся выдвигать теории или спорить с Лэндсманом о версиях. У Эджертона был нью-йоркский характер – тот, что велит городскому парню заговаривать первым в многолюдной комнате, пока рот не раскрыл кто-нибудь другой и возможность еще не упущена.
Пеллегрини был не таким. У него водились свои мысли по делу, да, но он вел себя так сдержанно, говорил так невыразительно и медленно, что ветераны в любом споре его заглушали. Сначала это только чуть раздражало, да и велика ли разница? Он же был согласен и с Лэндсманом, и с Эджертоном. Он поддерживал их, когда они сосредоточились на Рыбнике, и поддерживал версию Лэндсмана, что убийца живет в том же квартале. Он согласился забрать старого алкоголика в доме через улицу. Все это звучало логично, и, что ни говори о Джее и Гарри, нельзя не признать, что они знают свое дело.
И пройдут еще месяцы, когда Пеллегрини начнет укорять себя за нерешительность. Но, в конце концов, мысли, тревожившие его еще на месте преступления, – ощущение, что он не контролирует собственное дело, – вернутся. Латония Уоллес стала «красным шаром», а «красный шар» – к добру ли, к худу, – втягивает всю смену. Лэндсман, Эджертон, Гарви, Макаллистер, Эдди Браун – все вставили свои пять центов, все стремились вывести на чистую воду детоубийцу. Да, так они охватывали большую площадь, но все-таки на папке будет стоять имя не Лэндсмана, не Эджертона и не Гарви.
Но в одном Лэндсман был прав: Пеллегрини устал. Все устали. В ту ночь, на пятый день расследования, все уходят из офиса в три часа, зная, что вернутся через пять – и еще зная, что шестнадцати— и двадцатичасовые смены, которыми они работают с четверга, кончатся нескоро. Очевидный негласный вопрос – сколько они еще такими темпами продержатся. Под глазами Пеллегрини уже появились темные круги, а его сон урывками часто перебивает ночными требованиями второй сын, трех месяцев от роду. Лэндсман, никогда не придававший значения внешнему виду, теперь бреется через день, а его спортивный пиджак сначала сменился шерстяным свитером, затем скатился до кожаной куртки с джинсами.
– Эй, друг мой Джей, – говорит ему Макларни на следующее утро, – какой-то ты помятый.
– В порядке я.
– Как дела? Есть что-нибудь новенькое?
– Вот-вот раскроем, – говорит Лэндсман.
Но на самом деле повода для оптимизма нет. Красная папка за номером 88021 на столе Пеллегрини толстеет от опросов соседей, уголовных досье, внутренних рапортов, квитков от вещдоков и письменных показаний. Детективы опросили весь квартал вокруг переулка и уже начинают забираться в соседние; большинство жителей с уголовным прошлым, попавших в первые опросы, уже вычеркнуты из списка. Другие детективы и прикомандированные сотрудники проверяют все заявления о взрослых мужчинах, которые как минимум косятся на девочек младше пятнадцати. И хотя несколько телефонных звонков дали наводки на возможных подозреваемых – Лэндсман лично полдня изучал ненормального, о котором говорила мать из Резервуар-Хилла, – никто не заявил, что видел, как маленькая девочка возвращается из библиотеки. Что касается Рыбника, он оправдан из-за той среды. Ну а старый алкаш теперь, собственно, просто старый алкаш. Хуже всего, говорит Лэндсман, что они так и не нашли место убийства.
– Вот что нас топит-то, – втолковывает им Лэндсман. – Он знает больше нашего.
Эджертон понимает, насколько малы их шансы.
Во вторник, в ночь после того, как они тряхнули старого алкаша, Эджертон оказывается в краснокирпичной баптистской церкви в северной части Парк-авеню, за углом от Ньюингтон, – медленно идет в духоте набитого битком святилища. В другом конце центрального прохода – маленький гробик, беловатый, с золотой отделкой. Детектив проходит всю церковь, потом медлит, коснувшись угла гробика, и оборачивается к первому ряду скорбящих. Берет за руку мать и, склонясь, шепчет ей:
– Когда будете молиться перед сном, – говорит он, – помолитесь за меня. Нам это понадобится.
Но ее лицо опустошенное, отсутствующее. Она отрешенно кивает, мазнув глазами по детективу и снова зафиксировавшись на цветочной композиции перед ней. Эджертон отходит в сторонку и прислоняется спиной к стене, закрыв глаза больше от усталости, чем из-за религиозности, и прислушиваясь к глубокому проповедническому тону молодого священника:
– … Если я пойду и долиною смертной тени… И услышал я громкий голос с неба, говорящий… смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло.[24]
Прислушиваясь к мэру, чей голос надламывается, пока он путается в словах:
– Семье и друзьям… я, э-э… ужасная трагедия, не только для вашей семьи… но и для всего города… Латония была дочерью Балтимора.
Прислушиваясь к сенатору:
– …нищета, неграмотность, жадность… вот что губит маленьких девочек… она была ангелом для всех нас – ангелом Резервуар-Хилла.
Прислушиваясь к пустякам из жизни ребенка:
– …училась в школе с трех лет до настоящего времени, не пропуская занятий… участвовала в школьном совете, хоре, кружке современных танцев, оркестре мажореток… Латония стремилась стать великой танцовщицей.
Прислушиваясь к панихиде, к словам, что еще никогда не казались такими выхолощенными, такими пустыми:
– Теперь она дома… потому что нас судят не быстрейшие или сильнейшие, а те, кто выживает.
Эджертон следует за толпой, собравшейся за белым гробиком, который выносят в двери. Уже вернувшись в рабочий режим, он ловит служку в белых перчатках и просит у него книгу с подписями скорбящих. В фургоне наружки, стоящем на другой стороне Парк-авеню, техник скрытно снимает уходящих – в надежде, что убийце хватит совести, чтобы рискнуть и прийти на службу. Эджертон стоит внизу лестницы в церковь, вглядывается в лица, пока люди медленно выходят на улицу.
– «Не быстрейшие или сильнейшие, а те, кто выживает», – говорит он, доставая сигарету. – Это мне нравится… Надеюсь, это он о нас.
Эджертон провожает взглядом последних скорбящих и идет к своей машине.
Понедельник, 8 февраля
Дональд Уорден сидит в комнате отдыха и просматривает в газете рубрику новостей метрополии, краем уха слушая инструктаж в офисе. Молча попивает кофе и осмысляет заголовок: