Преуморительный ералаш: в смысле – путаница, когда всё шиворот-навыворот?
Кто только не перебывал у нас в гостях.
– Если всех собрать вместе, – подтрунивал над Белой Левитин, – всякой твари будет по паре.
– Это просто страшно представить! – язвительно соглашалась она.
Увы, наша тёплая компания не ограничивалась «скучной» телевизионно-журналистской братией. В ней (невероятным для жены образом) оказывались и кочегары, и безработные художники, и кого только не было.
Что тогда объединяло нас? Кроме, разумеется, общего застолья?
Как-то, уже в Минске, было далеко за полночь. Я сидел за письменным столом, заканчивая что-то срочное.
Жена, одетая в длинную шёлковую ночнушку, подкралась бесшумно сзади, обняла за плечи, шепнула на ухо (со словечками на манер Борьки):
– Хоть бы одна сволочь позвонила! Помнишь, как раньше?
Да, я помнил. Я хорошо это помнил.
Телефонный аппарат (который непредсказуемо трезвонил в любое время суток в Алма-Ате!) стоял здесь же, среди моих бумаг, на столе. Он молчал.
В Алма-Ате у нас был телефон-трепальник (от слова «трепаться»). В Минске у нас был телефон-молчальник (от поговорки «долго молчали, да звонко заговорили»).
Разные телефоны нужны мiру. (Как и разные люди.)
Бела лютой ненавистью ненавидела (в той, другой жизни) не только наши посиделки, но и мою работу: ни выходных, ни проходных, ни праздников.
А если всё это дополнить командировками и непрерывными телефонными звонками незнакомых жене людей (часто – с женскими голосами), то получалась картина маслом: какой-то жуткий («не имеющий аналогов») кошмар! Кошмар и днём, и ночью.
То ли было дело, когда я работал в газете! Тихо. Спокойно. Рабочий день тоже был ненормируемым, но не до такой же степени, как на ТВ!
Я старался объяснить:
– Дорогая, телевидение – это как велосипед: пока крутишь педали – едешь, перестал – упал.
– Это по-твоему, – отвечала жена.
– А по-твоему?
– По-моему, телевидение – это большой-пребольшой публичный дом. Бордель!
И если перед моим уходом на ночной монтаж (а такое бывало частенько, когда моя неготовая киношка стояла в завтрашнем эфире и требовалось срочно довести её до ума), подвёртывалась маленькая Миланка и спрашивала ангельским голоском:
– Ма-а! А ска-уку мы бу-им сё-ня ти-тять?
Мама (вся хмурая, как грозовая туча, «Dunkle Wolke»[15]) отвечала:
– А вот завтра утром наш папка с работки придёт и сказочку нам всем и расскажет!
«Кошмар»! Сплошной кошмар!
И деньги в семье (вроде как) перестали играть хоть какое-то значение. Когда их не хватало, они что-то значили. Стало хватать (бывало, с избытком) – перестали что-то значить. Будто они появлялись из ничего. Будто у нас был собственный станок (как у ФРС): надо деньжат – подпечатали.
То же было и с жильём.
Когда жили в однокомнатной нашей первой квартирке и родилась Мирослава – стали ощущать некоторую стеснённость. Не задыхались, конечно, но некий дискомфорт появился. И тут же мы (как бы само собой) обменялись на двухкомнатную, с доплатой – в те-то советские времена.
Родилась Миланка – опять ощутили неудобства. Обменялись снова (ещё раз, как бы само собой) с доплатой, в более модненький райончик Алма-Аты – и забыли обо всём. Обставились мебелью, купили дорогущую по тем временам собаку – белого бультерьера, нашего Аякса.
(Что ещё надо, чтобы достойно встретить старость в окружении задорных внуков и очаровательных внучек?)
Жену как зациклило:
– Собака – на мне! Дети – на мне! Дом – на мне! Гости – на мне! Всё – на мне!
Я спросил:
– Дорогая, может быть, нам родить третьего?
Жена с сарказмом:
– Или третью… девочку?
Обиды, недомолвки, подозрения… все они теряли свою значимость, когда мы оставались вдвоём, когда больше никого рядом не было, кроме детей, посапывающих в своих кроватках в соседней комнате. И (тогда) общей радостью становились мои «ненавистные киношки», которые надёжно закрепились в эфирной сетке. И даже не закрепились, а вросли в неё: кто бы захотел – не выбил. И (тогда) общей радостью становились увеличившиеся в размерах гонорары. А гонорары (по тем-то временам) были ой-ой-ой: меньше пяти-шести сотен в месяц не выходило, больше – да. В «Автомобильном транспорте», в первой моей редакции, где я начинал, о таких деньгах можно было и не мечтать.
Простой приличненький автомобильчик в те времена, за железным занавесом («страшным и ужасным»), стоил где-то тысяч семь.
Теперь, в Минске, между нами не стояли ни моя работа, ни мои непутёвые друзья.
Теперь с женой мы были неразлучны, как сиамские близнецы.
Бела встала с кресла. Оглядела комнату. Подошла к письменному столу, где в беспорядке, сикось-накось лежали книги. Выбрала среди них томик Паустовского. Открыла его и тут же прочла:
– «Удивительна всё же судьба многих первых книг. «Разбойники» Шиллера написаны где-то под лестницей, прекрасные стихи Бёрнса – в шотландской хижине с такими узкими окнами, что сквозь них едва просачивался свет, многие рассказы Чехова – на подоконнике в бедной московской квартире, сказки Андерсена – в дешёвых номерах провинциальных гостиниц».
Я ответил:
– Судьба многих первых книг не удивительна: они не могли быть созданы в иных условиях – внешний антураж всегда вторичен.
– Он не «вторичен», – уточнила Бела, – он не принципиально важен. – Потом она рассмеялась. И продолжила: – Паустовский тоже так считает: «Эти убогие жилища озарены в нашем представлении светом молодости и таланта и кажутся нам великолепнее самых красивых и величественных дворцовых зал». Как (замечу попутно) и эти «царские покои» из двух комнат, которые нам сдала за 50 долларов Нина Николаевна и которые стали нашим временным домом в Минске, на расстоянии 144 километров от Бобруйска.
– И в которых не нашлось места для Мирославы и Миланы, – уточнил я. – В остальном – да, настоящая идиллия.
– Idyllium в переводе с латыни – это «картинка», «небольшое изображение»: тёплый домик, занесённый снегом по самые окна, где царит вечный уют и вечный покой… Похоже? – спросила она.
– Sehr schönes Bild[16], – «угрюмо» согласился я.
Уже спустя годы, когда нас, «искалеченную компанию», пораскидало кого куда (по всем континентам и частям света), открылось вдруг нечто поразительное: а ведь не было места на Земле, где бы мы жили более изолированно, чем в Алма-Ате, за той дверью-калиткой. И более защищённее от разных напастей.
Дружба и предательство, профессионализм и непрофессионализм, любовь и ненависть, успех и зависть… – всё это всегда существовало и сосуществует вместе, где-то рядом, почти неразрывно одно от другого. Мы наблюдали это на чужих примерах, не на своих. (Не повезло?)
В Алма-Ате существовали мы и существовал внешний мiр, в который мы (как в разведку) совершали плановые вылазки, чтобы потом скорее нырнуть назад, как в некую безопасную пространственно-временную зону.
И наши проблемы с проблемами внешнего мiра стыковались мало.
Такое впечатление, что внешний мiр и мы существовали параллельно, чуть ли не автономно. (Возможно ли это?)
Нас всё устраивало? Нет. Больше было такого, что категорически не устраивало. И не могло устраивать. Однако нарушать веками устоявшееся равновесие (неравновесие) чёрного и белого в мiре, снаскоку изменять то, что вступало в противоречие с нашими принципами, не возникало никогда.