Не могу отвести от него взгляда. Сид.
Он не Сид!
Знаю, что не Сид, но становлюсь непривычно мнительной, ранимой, внушаемой, верящей в волшебство и магию. В венах этого мальчишки та же кровь, что текла по венам Сида, и пусть они не похожи как две капли воды, но во мне тлеет глупый огонек надежды. Кажется, все поправимо. Стоит подождать, и Сид снова предстанет передо мной в инопланетном великолепии. Я прикрываю глаза на миг, прячусь под веками в попытке отогнать дурные мысли.
Пит замирает, подавленный, притихший, закрытый – раньше он не был таким.
– Не знаю, помнишь ли ты, когда-то я давала тебе визитку со своим номером, – голос звучит гулко в стенах пустой церкви.
Он мычит в ответ.
– Ты постеснялся позвонить, да? – губы невольно расплываются в улыбке.
– Нет, я собирался. – Он смотрит на меня, но тут же отводит взгляд. – Папа забрал. Говорит, звонки дорогие.
– Неправда. Джейн и Молли часто звонят мне.
Он едва слышно хмыкает.
– Отчего такой угрюмый?
Его личико слишком серое и печальное для мальчика двенадцати лет.
– Не очень хорошо переношу похороны.
– Как и все.
– Папа вроде нормально справляется.
– Где он?
– В доме преподобного, как и все.
– И твоя мама?
Оливия – единственный человек, которому было сложнее, чем мне, после смерти Сида. При мысли о ней сердце обливается кровью.
– Нет, мама дома.
– Ей нехорошо?
– Типа того.
– Что с ней?
– Болеет.
– Чем?
Он отвечает не сразу.
– Мне нельзя об этом говорить.
– Почему?
– Папа говорит, что нельзя.
– Мне ты можешь сказать. Я не выдам. Чем она больна?
Он опять задумывается.
– Не знаю.
– Можно ее навестить?
– Вряд ли папа разрешит.
Да что происходит? Возможно, я стала чересчур подозрительной. Если бы что-то случилось, Патрик наверняка написал бы об этом.
– Ты теперь учишься в старшей школе?
– В средней.
– Да, но здание-то одно.
– Ну да.
– Знаком с мистером Прикли?
– Он ведет у нас английский и литературу.
– Повезло.
Я улыбаюсь. Вечные споры, списки литературы, задания, требующие нестандартного подхода, сочинения на свободную тему и исписанные листы – сотни исписанных листов и презрительная «B», обведенная в кружок, – лучший учитель, что у меня когда-либо был. Не забыл ли он меня, а главное – считает ли до сих пор лучшей ученицей?
– Ну не знаю.
– Почему?
– Строгий он.
– Есть такое. Но он хороший учитель.
– Постоянно заставляет нас писать сочинения и никогда не ставит отлично. Достало!
– Он хочет, чтобы вы научились думать.
– Он говорил, что у него была ученица, которая переписывала сочинение восемь раз. Не знаешь, кто это?
– Нет. – Я прикусываю губу, чтобы не выдать себя. – Даже если отец не разрешает звонить, ты можешь писать письма. Я попрошу мистера Прикли научить тебя.
– Научить?
– Отправлять письма.
– Да умею я, – бросает он, оскалившись, как дикий звереныш, – он понятия не имеет, как это делать.
– Правда?
– Я не дурак.
– Отлично.
– Я не знаю адреса.
Я выуживаю из наружного кармана листовку про Доктора, из внутреннего – ручку. Привычка носить ее с собой не раз спасала мне жизнь. Переворачиваю листовку обратной стороной и, положив на скамью, аккуратно вывожу адрес, ощущая на себе внимательный взгляд. Закончив, прячу ручку и протягиваю лист через скамью. Пит берет ее и с интересом изучает написанное.
– И о чем писать? – с подозрением спрашивает он.
– О чем угодно. О чем сам захочешь.
Он складывает лист и сует в карман брюк.
– Я не шучу, Питер. Ты можешь писать мне, если захочешь, о чем захочешь, когда захочешь. Тебе не нужно стесняться. Со мной нет нужды скромничать.
– Я не скромничаю. Директриса Тэрн говорит, что скромности нет среди моих добродетелей. Папа тоже так думает.
– Правильно. Скромность ни к чему.
– Сид был скромным.
Это замечание кулаком становится поперек горла, но я не подаю виду. Стараюсь не подавать.
– Поэтому его все любили, – говорит он. – Ты его за это любила?
Любопытные глаза ждут ответа, но я не нахожу его.
– Ну точно не за красоту, – продолжает он.
– Почему это?
Сида не назовешь красавцем в привычном понимании слова, но он был очень милым инопланетянином. Я любила его рыжие волосы и веснушки. Я любила его… Сейчас об этом лучше не думать.
– Это он любил тебя за красоту. Ты красивая.
Я так и цепенею от этой до странности неловкой, но произнесенной не в шутку фразы.
– Зачем ты это говоришь?
– Потому что это правда. Я пытаюсь сделать тебе конплимент.
– Комплимент.
– Ну да.
– Зачем?
Он пожимает плечами.
– Говорят, девчонки любят ушами. Дурацкое выражение.
– Но справедливое.
– Ну вот.
– Ты не обязан делать мне комплименты, но спасибо.
Он угукает в ответ, а потом, сжав край скамьи, спрашивает:
– Ты надолго?
– Нет.
– Снова уедешь?
– Да, – отвечаю я и выдыхаю. И без того полая грудь становится еще более пустой.
– Тебе там нравится?
– Там?
– Не здесь.
Я не сразу нахожусь с ответом – этот на первый взгляд будничный разговор дается мне чересчур тяжело, волной поднимая воспоминания, которые я хочу забыть.
– Я учусь.
– Я не об этом спросил.
– Да, мне там нравится.
Это не совсем так, но он слишком мал, а я слишком подавлена, чтобы вдаваться в подробности.
– Так ты говоришь, все в доме преподобного?
– Да.
– Тогда, наверное, мне нужно туда сходить.
– Зачем?
– Притвориться, что мне интересны их взрослые разговоры.
Он не отвечает.
– Что будешь делать?
– Сидеть здесь.
– Никуда не пойдешь?
– Нет. Если я буду хорошо себя вести, папа отпустит меня гулять с Ленни.
– Вы с ним еще дружите?
– Он мой лучший друг.
– И ты больше не защищаешь его кулаками?
– Нет. Стараюсь не доставлять неприятностей.
– А как же Том Милитант?
– Что с ним?
– Вы дружите?
– Иногда общаемся, но он странно себя ведет. Я ему не нравлюсь.
– Неправда. Как ты можешь не нравиться?
Он сжимает руки в кулаки.
– Что ж, у тебя есть адрес, и теперь ты можешь мне писать.
Я встаю, и он подается вперед, но тут же одергивает себя, прижимаясь к спинке скамьи.
– Ты думаешь, у меня анезия? – Серо-голубые глаза смотрят снизу вверх.
– Амнезия.
– Ну да.
– С чего ты взял?
– Ты постоянно напоминаешь об одном и том же.
– Хочу, чтобы ты запомнил.
– Я хорошо запоминаю с первого раза.
Я разворачиваюсь и устремляюсь в темноту коридора. Меня не покидает стойкое чувство, что меня уделал двенадцатилетний пацан.
3
Мрак церковного коридора уже не пугает: все мины взорваны, ущерб необратим – терять больше нечего. И коридор, стены которого увешаны картинами, изображающими библейские сцены, знает это. Я дергаю за ручку – кабинет Патрика закрыт. Теперь его сердце и разум тоже будут закрыты для меня. Навсегда.
Справа висят репродукции по сюжетам Ветхого Завета, среди них «Избрание семидесяти старейшин Моисеем», «Прощание Товия с отцом» и «Исцеление Товита»; слева – по сюжетам Нового Завета. «Христос в Гефсиманском саду» Куинджи была любимой картиной Патрика. Там, в Гефсиманском саду – любимом месте уединения и отдохновения, – Иисус молился об отвращении от него чаши страданий. В словах Гефсиманской молитвы содержится подтверждение того, что Христос имел божественную и человеческую волю: «Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! Впрочем, не Моя воля, но Твоя да будет»[4]. В ней же выражается его трагическое одиночество. Патрик признавался, что эта картина пугала его, но в то же время дарила упокоение. Раньше я не понимала почему – сейчас понимаю.