– У нас ничего нет.
– Почему? У тебя в доме человек, умирающий от рака, должны же быть… Черт! – Я всегда знала, что он не любит ее и на сотую долю того, как любил мою мать, не любит так, как она заслуживает.
– Я напою ее чаем, после чая ей полегчает. – Он приподнимает ее, взбивает подушку, садится рядом на кровать и поит с ложки чаем. Это выглядит так бессмысленно, так глупо, словно он пытается вычерпать воду из лодки, которая уже опустилась на дно.
Я хватаю свечу и начинаю метаться по комнате в попытке найти лекарства: заглядываю в шкаф, во все ящики – их содержимое гремит и шуршит; переворачиваю вверх дном все полки в ванной. Это не поможет, но застой губителен – я умру, если буду стоять на месте.
– Что ты делаешь? – спрашивает Роберт, когда я возвращаюсь в спальню.
– Ищу то, что ей поможет.
– В доме нет лекарств. Это запрещено. И машина… Спрячь ее, ключи от гаража…
– Что? Что значит «запрещено»?
– Только Бог решает, когда и кому умирать.
Я едва сдерживаюсь, чтобы не замахнуться на него, не запустить в него свечу, но из груди Джейн вырывается стон, и мы на время забываем о споре.
– Ты обращался к Доктору? У него же наверняка должно что-то быть.
Роберт слабо качает головой.
– Что? – взрываюсь я. – Не обращался или ничего нет?
– У него ничего нет, кроме бинтов и трав. Он дал мне немного для чая…
– Что это за врач такой?
От бессилия я поправляю подушку и одеяло, тщетно пытаюсь обеспечить Джейн комфорт, который ей никогда не будет доступен. Мысли с бешеной скоростью крутятся в голове: что, если вернуться в город и добыть лекарства? Я могу позвонить кому-нибудь. Но кому? Тут помогут только сильнодействующие наркотические анальгетики вроде морфина, но никто не даст их без рецепта. Я растекаюсь лужицей у кровати, продолжая хвататься за тонкие, как веточки, руки Джейн.
– Почему ты не сказал мне?
– Она запретила.
– С каких пор ты делаешь то, о чем тебя просят?
Лицо Роберта странно искажается – он не думал об этом прежде, давно не думал о жизни вне Корка. Или ему помогли не думать?
– У нас нет телефонов, а письма не доходят до адресатов из внешнего мира. Такова воля Господа. Внешний мир опасен. Так говорит Доктор.
– Да что с тобой? Ты жил во внешнем мире бо́льшую часть жизни и был всем доволен.
– Не был. – Глаза Роберта стекленеют, мутнеют пуще прежнего, лицо – гипсовая маска, неживое, искусственное, точно я веду беседу с ростовой куклой.
– За последние годы я стал ближе к Богу. Я чувствую его, и мне легче. Я отдаю свою судьбу и ее судьбу в его руки.
– В чьи руки? Бога или Доктора?
Роберт не отвечает – я и не жду ответа, хватаю полотенце и смачиваю его в чаше с водой, протирая вспотевшее лицо Джейн.
– Когда случился рецидив? – спрашиваю я деловым тоном.
– Четыре месяца назад. Она упала в обморок на службе. Начала кашлять кровью… Мы обратились к Доктору, но он сказал, что на все воля Господня. Мы молились за нее в церкви всем приходом, но такова его воля…
– Его воля может поцеловать меня в задницу. И ваш Господь, и Доктор тоже! – Я вскакиваю, кидая в него полотенце. – Ты не представляешь, как я сейчас тебя ненавижу.
Роберт до безобразия спокоен, давно смирился с необратимостью судьбы. К черту судьбу! К черту их всех!
Он берет полотенце и как ни в чем не бывало проводит по лбу Джейн.
– Вчера приходил отец Кеннел, молился за упокой ее души. Джейн всегда так радуется ему…
– Преподобный? И часто он приходит?
– Да. И Доктор тоже. Их присутствие облегчает ее боль.
Я обессиленно падаю в кресло у окна, все еще прокручивая в голове тревожные мысли, но все это похоже на колыбель Ньютона: бесполезный двигатель – я не знаю, что делать, впервые за столько лет я не знаю.
– Как Молли с этим справляется?
– Мэри… она держится. Молитвы придают ей сил.
Он протирает побледневшие конечности Джейн, касается ее, но смотрит сквозь нее, сквозь меня. Он не здесь – я даже не могу на него злиться. Понятия не имею, кто этот человек и что сотворил с ним город.
– У нее это с детства: благоговение перед Всевышним, – припоминает он.
– Я увезу ее.
Он не отвечает, продолжая монотонные неспешные движения.
– Слышишь? – я подаюсь вперед. – Роберт, я увезу ее в Нью-Йорк. Соберу вещи, посажу в машину, и мы сегодня же покинем город и никогда не вернемся.
Он долго молчит, так долго, что кажется, он уже не ответит.
– Ты заберешь ее от умирающей матери? – На переносице залегает глубокая морщина.
– Джейн хочет этого.
– В ней говорит болезнь.
– Она попросила меня об этом еще очень давно.
– Но тогда не было общины, а теперь есть, и Мэри – ее часть, она любит ее.
Я поднимаюсь на ноги.
– К черту вашу общину, Роберт. И тебя к черту.
5
Пыл, злость и уверенность улетучиваются и обращаются в прах, когда я стою у двери Молли, не в силах постучать, прислушиваясь к тишине в комнате. Ни вздохнуть. Робость, оцепенение, страх – столько лет мы провели вдали друг от друга, столько лет она боролась в одиночку.
Я встречала десятки, если не сотни очень плохих и опасных людей, но они не пугали так, как взгляд сестры – безжалостный, холодный, чужой. Какая она теперь? Кто она теперь? Ей тринадцать – самый трудный возраст: не ребенок, но еще и не взрослая, и я понятия не имею, как с ней ладить. Я едва помню себя в этом возрасте – настолько травматичный период, что я невольно вытеснила его из памяти, сохранив лишь яркие обрывки. С тех пор как мама ушла от нас, я старалась не запоминать новые дни в страхе забыть старые. Я до сих пор помню, как она бродила призраком по кухне и проливала кофе на стол, как возвращалась с покупками, закрывая дверь ногой. Ее улыбку и морщинки вокруг глаз…
Стук раздается в тишине, словно удар топора. Никто не открывает, и я не вхожу, жду – не хочу врываться в ее пространство, я уже ворвалась в ее дом. Наверное, он никогда не был моим. Раньше я не стучала, прежде чем войти в комнату Молли, и ее не приучила. У нас не было секретов. Она вбегала в комнату с рисунками, которые рисовала для меня, и спрашивала, можно ли войти, а я отвечала, что она уже вошла. Эти воспоминания греют душу, держат меня на плаву даже спустя столько лет.
Дверь так и не отворяется. Я стучу еще раз, настойчивее, и, не дожидаясь ответа, все же вхожу. Молли стоит на коленях, облокотившись на кровать, и беспрестанно молится распятию, висящему над изголовьем, – раньше его не было, теперь все бесцветное, выхолощенное, лишенное индивидуальности – ни рисунков, ни покрывала с Эльзой и Анной, ни карандашей, разбросанных по столу, ни ярких свитеров, подмигивающих рукавами из шкафа.
Она ощущает мое присутствие – ее плечи вздрагивают. Ей тоже страшно. Она знает, что такое потеря, и знает, что потеряет мать. Это может раздавить ее. Меня в свое время раздавило.
– Поговоришь со мной?
Вместо нее отвечает Август: злобно шипит и встает на дыбы – не похоже, что он рад меня видеть. Роль лучшего друга Молли теперь принадлежит ему, впрочем, как и кровать.
– Ты можешь рассказать мне все, что пожелаешь.
– Мне некогда. Мама умирает. Йенс говорит, что такова воля Господа, а отец Кеннел – что после смерти она не будет чувствовать боли, потому что попадает в лучший мир. Я молюсь, чтобы она попала в лучший мир.
– К сожалению, от нас это не зависит.
Она резко оборачивается, взгляд ее полон презрения и злобы.
– Зачем ты здесь?
– Приехала за тобой.
Я делаю шаг.
– Твоя мать хочет, чтобы ты уехала, чтобы мы уехали.
– Я не поеду.
– Мы будем вместе. Навсегда-навсегда.
– Нет.
– Мы должны ехать прямо сейчас.
– Ты оставляешь всех, но я не ты и не оставлю маму. Я нужна ей.
– Молли…
– Я уже слишком большая для этого имени.
– Ты никогда не будешь слишком большой для меня.
Еще шаг, но она вздрагивает, и я отступаю – не могу подорваться на этом минном поле. Все так зыбко – я провалюсь под землю, если совершу хоть одно неверное движение, меня разбросает кровавыми пятнами по стенам.