Бабушка поцокала языком, а потом, набравшись сил, пробормотала:
– Уехала мамка твоя, Женёк. Умотала с, прости Господи, хахалем английским и Ирку забрала… Разводятся родители-то. Хотя, наверное, – бабушка бегло посмотрела на каллендарик с православными праздниками и датами высадки всяких овощей и фруктов, – Развелись уже сегодня… Ты с папой остаешься, это прямо по закону. Денег там кому-то сунули, чтобы по судам тебя не таскать. А Ирку она сама растить будет. Вот так решила, мымра… ой, прости Господи, мать твоя…
Бабушка замолчала, а я просто отвернулся к ковру и сел в почти что позу йога – полностью у меня никогда не получалось, но Ирка меня тренировала. Раньше тренировала. Рисунки на ковре мигали, переливались, корчились, а потом совсем поплыли. Когда на кофту что-то капнуло, я понял, что опять плачу.
– С каким хахалем, бабуль? – зачем-то переспросил я.
– Да откуда ж я знаю… Папа твой сказал, что он ее с Иркой уже к себе заграницу уволок. Она трубки не берет, не говорит ничего… Поминай теперь как звали и мать твою непутевую и сестричку родненькую…
Бабушкин голос задрожал. Ирку она любила сильнее меня, потому что та была один-в-один бабушкина мама.
Значит, мама уехала с Челси? Был у них один в компании, приехал их чему-то обучать на целый год. Мама часто дома над ним смеялась. Какой у него говор смешной, как он слова каверкает, как за ужином пачкается, как смеется неуклюже… Папа не мог запомнить, как зовут этого англичанина и в шутку называл «Челси» – это, наверное, был единственный футбольный клуб, о котором папа хоть что-то знал.
Но Челси был дурацким. Мама часто говорила, как он ее бесит. Прямо так, что видеть его не хочется, прям все кишки наружу выворачивает. Она не могла сбежать с ним, да еще и меня бросить. С ней точно что-то случилось. Я вдруг икнул и перестал плакать.
Бабушка с папой просто сговорились… У Димки тоже так было. Ему месяц говорили, что мама уехала, а потом оказалось, что ее давно похоронили.
– Она умерла, да? – пискнул я. Слезы принялись дергать лицо за ниточки, и оно поплыло, размазалось, обвисло. Все тело затряслось. Для подушек вообще наступил конец света, и они, как обломки небоскребов, полетели на пол.
– Упаси Господь, Женечка! Ты что такие глупости говоришь?! – бабушка перекрестилась. – Просто не любила она Вадьку никогда, по залету и выскочила… А потом, как Ирке три года было, разводиться хотели, а тут ты получился… Чего уж… Ой, Женёк, зачем я, дура старая, все это тебе говорю…Ну, успокойся, внучок. Господь дает, Господь забирает, чего уж тут поделаешь…
Бабушка плашмя положила ладошку мне на одну щеку и принялась целовать в другую. Было солёно. Солёно и горько.
– Ты главное, помни, зайчик мой, что это все из-за нее. Не из-за тебя, понятно? Из-за Вадьки еще, папки твоего мягкотелого… Только не из-за вас-то с Иришкой… Ты понял меня, внучок? Понял, хороший? Просто мать у тебя дурная… Бросила тебя, не подумала…
– Ты все врешь! – я кувыркнулся через голову и оказался на полу. – Дура старая! – бабушка шаталась и мельтешила перед глазами. – Мама меня не бросила! Не бросила!
Пришлось пихнуть дядю Толю, который воткнулся в дверной проем, как пробка, чтобы прорваться в коридор. Я сунул ноги в галоши, перелез через дыру в заборе и кинулся бежать.
Куда подальше. Но лучше – в лес.
7
Остатки листьев свисали с веток обрывками половых тряпок. Под ногами шелестело, шуршало и беспокоилось – словно сотни змей попрятались на зиму, и теперь, спросонья, очень злились и пытались цапнуть меня за ноги.
Я бежал и бежал, оскальзывался на кочках, стирал со лба капли, падающие откуда-то сверху, и почти не замечал, как вокруг становится темно и холодно. Когда глаза очень сильно защипало, и что-то в груди распухло и хотело выбраться наружу, я остановился. Не слышно было дядю Толю, город и даже поезда. Только дыхание леса. Он ухал, как большая сова и шипел, как рассерженный кот, а потом вдруг вскрикнул падающей девчонкой и успокоился.
Хоть пиво и время сделали из тела дяди Толи что-то расплывчатое и вечно болящее, бегал он довольно быстро. Из-за этого-то я и очень удивился, что он меня не догнал. Теперь главное свернуть с тропы налево, туда, где раньше пряталось больше всего черники. А оттуда – через две сосны, сросшиеся корнями, прямо к нашей с дедом секретной поляне. Там мы могли сидеть часами и ничего, совершенно ничего не делать. Даже не говорить, ничего не рассматривать и не думать. Просто быть вместе, дышать лесом и узнавать что-то важное про себя.
С тропы-то я сошел, но черничника так и не увидел – к поздней осени все пожухло, скукожилось, стало одноцветно-ржавым. Я просто побрел вперед, таща через корни и кочки свои облепленные землей галоши. Нужно было, наверное, еще прихватить шапку, но я так разозлился, что ни о чем думать не мог. Теперь уши страшно щипало, а короткий ершик волос пропускал любое касание ветра.
Небо цвета папиных глаз – тыщу раз разведенной водой черной акварели – приземлившимся парашютом опускалось на деревья. Им тоже стало холодно. Они поежились.
– Деда? – остановился я и тихо позвал.
Тогда, позапрошлым летом, мне не дали его поискать. Все твердили, что я маленький, что пропаду, потеряюсь. Сначала бабушка чуть ли не за руку таскала за собой, чтобы я не сбежал, а потом папа сразу увез меня в город и вернул вот только сейчас. Все это время я был твердо уверен, что найду деда, как только окажусь в лесу. Что он почувствует меня и сразу найдется. Выйдет, помашет рукой, скажет: «Ну, что, Женёк, дед твой опять дел натворил?» и мы вместе пойдем выпрашивать прощения у бабушки.
Но теперь я видел, как темнота щупальцами охватывает стволы, слышал, как поскрипывают перед сном ветви, и осознавал, что деда рядом нет, и больше не будет.
Я сел под дерево и уткнулся носом в колени. Ноги между галошами и брюками щипало от холода, из носа текли жидкие слезосопли – никак не мог перестать реветь. Мама умерла – это было совершенно ясно. Бросить она меня не могла, а Ирку увезла, может, к тете Маше, своей подружке. Ирка слабая и болтливая, она бы мне точно все рассказала, и я бы расстроился. А так мама хотела меня сберечь, не хотела сделать мне больно.
Я поморгал темноте и снова позвал:
– Деда? А отпусти маму, ладно? Пусть вернется.
Ветер тряхнул сосну, под которой я сидел, и она загудела. Может, это деда пытается мне что-то сказать? Наверное, ругается, что я бабушку обидел. Ну а зачем она врет? Я что, совсем маленький? Не могу уже и правду услышать?.. Но бабушку так обзывать было нельзя. На голову мне посыпались иголки, и я хныкнул:
– Ладно, деда, я извинюсь. Не ругайся. Сам понял, что дурак.
Сначала меня трясло от холода, а потом стало сонно и хорошо. Слезы перестали, сопли засохли. Я свернулся у корней и уснул.
Проснулся от того, что кто-то шершавой губкой тер мне нос. Сквозь ресницы я увидел мордашку, похожу на кошачью.
– Брысь! – шикнул я и сел.
Лиса – острые зубки, уши торчат в стороны, глаза желтые и страшные – зашипела и убежала прочь. Лес снова ухал, шевелился, и как будто бы что-то праздновал. Я был весь мокрый, хвойный, заспанный. Черепичный язык прочесал по небу и все там поцарапал. Мне очень-очень хотелось пить. А еще есть и в туалет. Я отошел в сторону и отлил: не буду же я гадить там, где сплю.
А потом пошел дальше через ватно-белый туман к нашей с дедом поляне. Я просто хотел ее проверить. Может быть, деда там что-то оставил для меня, ну или для бабушки.
Через пару часов солнце совсем встало. Оно было тоже сонное, словно переболевшее гриппом – такое бледное, с темными кругами и совсем без лучей. Я дрожал и чихал. Мама бы, наверное, сказала, что у меня синие губы. Сделала бы мерзкого чая с имбирем, налила бы ванную с можжевеловым маслом и долго-долго терла бы меня мочалкой. Как в тот раз, когда я провалился под лед. Она долго-долго плакала, и все повторяла, что если я умру, она умрет тоже.