Величие и ограниченность гуманизма
Слава Эразма Роттердамского достигает своего зенита, когда ему еще нет пятидесяти: сотни лет Европа не знала более великого человека. Ни одно имя его современников, ни Дюрера, ни Рафаэля, ни Леонардо, ни Парацельса, ни Микеланджело не называется в те годы в духовном мире с таким глубочайшим уважением, как его, никакие произведения не издаются так много, никакие моральные или художественные воззрения не могут противопоставить себя его воззрениям – для начинающегося шестнадцатого столетия это имя – символ мудрости, «optimum et maximum»[32], «наилучшее мыслимое», «наивысшее мыслимое», как пишет об Эразме Меланхтон в своей латинской «Хвалебной оде»; Эразм – неопровержимый авторитет в науке, в художественной литературе, в любых иных областях духовной жизни человечества, его превозносят как «doctor universalis»[33], как «владетельного князя наук», как «отца обучения», как «защитника истинного богословия», его именуют «светочем мира», «пифией Запада», «vir incompabilis et doctorum phoenix»[34]. Ни одно восхваление не велико для него. «Эразм, – пишет Муциан, – возвышается над людьми. Он божествен, и его следует почитать как небесное существо». А Камерарус, другой гуманист, сообщает: «Каждый, кто не желает остаться чужаком в государстве муз, восхищается им, прославляет его, превозносит его. Слава того, кому удастся выманить от Эразма письмо, необычайно возрастает, и он торжествует. Тот же, кто удостоится поговорить с ним, считает себя самым счастливым человеком на земле».
И действительно: люди стали соревноваться в завоевании благосклонности человека, который совсем недавно был никому не известным ученым, который влачил жалкое тягостное существование, составляя просительные письма и посвящения, давая уроки, который унизительной лестью испрашивал себе у могущественных людей тощие пенсионы, – теперь они, эти могущественные люди, домогаются его внимания, а наблюдать зрелище, когда сильные мира сего вынуждены прислуживать духу, уму, всегда захватывающе интересно. Император и короли, князья и герцоги, министры и ученые, папы и прелаты соревнуются перед Эразмом в верноподданнических чувствах: император Карл, владыка Старого и Нового Света, предлагает ему место в Государственном совете, Генрих VIII приглашает его в Англию, Фердинанд Австрийский – в Вену, Франциск I – в Париж, из Голландии, Брабанта, Польши и Португалии приходят заманчивые приглашения, пять университетов оспаривают честь иметь его своим профессором. Три папы пишут ему почтительнейшие письма. В его комнате громоздятся добровольные пожертвования богатых почитателей, золотые кубки, серебряная утварь; в дар присылаются бочонки вина, ценнейшие книги, все зовут его к себе, чтобы его славой приумножить свою. Эразм же, умный и скептичный одновременно, вежливо принимает все эти дары и почести. Он позволяет одаривать себя, он позволяет восхвалять и прославлять себя, более того, даже охотно и с нескрываемым удовольствием, но себя он не продает. Он разрешает, чтобы за ним ухаживали, чтобы ему прислуживали, но сам прислуживать никому не будет, – непоколебимый боец авангарда некоей внутренней свободы и неподкупности художника, он прекрасно понимает, что, не обладай он сам этими качествами, немедленно утратит силу своего морального влияния. Он знает, что должен остаться самим собой и непростительной глупостью было бы нести свою славу от двора одного владетельного князя ко двору другого, вместо того чтобы спокойно, тихо светить, словно звезда, над своим домом.
Давно уже Эразму не нужно ни к кому ездить, так как все едут к нему. Базель, поскольку он живет там, становится духовным центром мира. Ни один князь, ни один ученый, ни один человек, стремящийся приобрести уважение света, не преминет, проезжая, выказать свое самое глубокое почтение великому ученому, ибо беседа с Эразмом как бы равнозначна посвящению в рыцари духа, а посетить его (подобно тому, как в восемнадцатом веке – Вольтера, в девятнадцатом – Гёте) – это отдать дань глубочайшего уважения символическому носителю невидимой духовной власти. Высокие аристократы и серьезные ученые совершают длительные и утомительные путешествия ради того, чтобы в книге для памятных записей получить его автограф; один кардинал, племянник папы, трижды безуспешно приглашавший Эразма к своему столу, не почел для себя унизительным – когда его приглашения были отклонены – посетить великого человека в грязной книгопечатне Фробена. Любое письмо, написанное Эразмом, корреспондент заключает в парчовую или бархатную папку, которую, как реликвию, показывает благоговеющим друзьям, более того, рекомендация мэтра, словно сезам, открывает все двери – никогда ни один человек, ни Гёте, ни тем более Вольтер, не обладал такой властью в Европе: властью, обусловленной лишь силой и величием духа человека.
Если смотреть на это из нашего времени, то такое особенное положение Эразма не объяснить ни его произведениями, ни характером его поведения; сегодня мы видим в нем умного, гуманного, многостороннего человека, личность многогранную, но отнюдь не чарующую, привлекательную. Для своего времени Эразм был больше, чем литературным явлением, он был и стал символическим выражением таинственного духовного стремления этого времени. Каждая желающая самообновления эпоха проецирует свой идеал в некоем образе, духе времени, чтобы более ощутимо представить себе свою собственную сущность, всегда выбирает типичного для себя человека и, высоко поднимая над собой эту, подчас случайную личность, в известной мере подогревает в себе свой собственный восторг. Новые чувства и мысли всегда понятны лишь избранным, широкие массы в абстрактной форме никогда понять их не могут, они доступны им исключительно лишь чувствами и антропоморфно; поэтому масса охотно заменяет идею человеком, образу, прототипу которого она доверчиво пытается подражать. Этой мечте времени на короткий отрезок полностью отвечает образ Эразма, ибо он – «homo universale»[35], не однобокий ученый, а многознающий, свободно смотрящий в будущее человек является идеалом нового поколения. В гуманизме время празднует мужание своей мысли и видит осуществление своих надежд. Впервые власть духа противопоставляется наследственной или насильственно захваченной власти, и то, как сильно, как быстро происходит эта переоценка, подтверждает тот факт, что представители старой власти сами добровольно подчинятся новой. Как это символично, когда, к ужасу своих придворных, Карл V нагибается, чтобы подать сыну пастуха, Тициану, выпавшую у него из рук кисть, когда папа, послушный грубому окрику Микеланджело, покидает Сикстинскую капеллу, чтобы не мешать художнику, когда принцы и епископы вместо оружия вдруг начинают интересоваться книгами и рукописями и собирать их; неосознанно капитулируют они перед неотвратимо свершающимся – в странах Запада принимает власть сила творческого духа, художественные творения переживут военные и политические построения своего времени. Впервые видит Европа свой смысл и свое назначение в господстве духа, в создании единой западной цивилизации, в совершенной, созидательной культуре.
И Время выбирает Эразма знаменосцем этой новой системы образа мыслей. Время ставит Эразма впереди своих современников, как «антиварвара», как борца со всем отсталым, всем традиционным, как провозвестника возвышенной, свободной и гуманной человечности, как проводника грядущего космополитизма. Правда, сегодня мы склонны считать, что отважно-ищущее, величественно-борющееся, фаустовское того времени проявлено несравненно более полно в других, более глубоких образах «homo universale» – в Леонардо, в Парацельсе. Но именно то, что в конечном счете наносит ущерб величию Эразма, его ясная (подчас слишком прозрачная) понятность, его удовлетворенность познаваемым, его обязательность и светскость были тогда для него счастьем. И Время инстинктивно делает свой выбор правильно: любое обновление мира, любое полное преобразование оно пытается сначала осуществить с помощью самых умеренных реформаторов, а не яростных революционеров, и как раз в Эразме Время видит символ спокойного непрерывно действующего разума. Удивительное мгновение Европа находится в плену общей гуманистической сокровенной мечты о единой цивилизации, которая с помощью единого мирового языка и мировой культуры должна покончить на земле с древним, роковым раздором, и знаменательно, что эта незабываемая попытка связана с образом и именем Эразма Роттердамского. Его идеи, его желания и мечты овладели Европой на некоторый исторический час. И то, что чистая, светлая мечта об окончательном единении и умиротворении стран Запада оказалась быстро забытой в написанной кровью трагедии нашей общей родины, является бедой – его и нашей. Империя Эразма – достойный внимания час! – впервые охватившая все страны, все народы и языки Европы, была доброжелательной империей. Не силой созданная, а убеждениями, империя эта отличается от всех когда-либо существовавших – гуманизм испытывает отвращение к любой силе. Per acclamationem[36] избранный, Эразм совершенно не стремится к не терпящей возражений диктатуре. Основной закон его невидимого государства – добровольная и внутренняя свобода. Эразмовский образ мыслей желает подчинить людей гуманистическим и человечным идеалам, не нетерпимостью, как делают это владетельные князья и князья Церкви, нет, привлечь к себе, как открытый свет, который манит летающую в темноте мошкару к своей чистой сфере, мягко убеждая незнающих, переубеждая заблудших. Гуманизм – это не империализм духа, он не знает врагов, он не желает иметь слуг. Тот, кто не хочет принадлежать к кругу избранных, может остаться вне его, никто его не понуждает, не заставляет силой поклоняться новому идеалу; любая нетерпимость, причина которой во внутреннем непонимании, чужда этому учению мирового взаимопонимания. Но в то же время никому нет отказа, любой может стать членом этой духовной гильдии. Гуманистом может стать всякий, стремящийся к образованию и культуре; любой человек любого сословия, мужчина или женщина, рыцарь или священник, король или торговец, мирянин или монах, все имеют право вступить в это свободное сообщество, никому не будет задан вопрос о происхождении, расе или сословии, о родном языке, о национальности. Языки, до сих пор бывшие непроницаемой стеной между людьми, не должны более разделять народы: мост между ними возведен единым языком – общепринятой гуманистической латынью, – точно так же следует преодолеть идеал конкретной родины, как недостаточный, как слишком узкий идеал, заменив его идеалом европейским, сверхнациональным. «Весь мир – общая родина», – объявляет Эразм в своей «Querela pacis»[37], и ему, возвысившемуся над всеми странами Европы, бессмысленностью представляются убийственные распри наций, враждебность между англичанами, немцами и французами. «Почему разделяют нас эти дурацкие наименования наций, если имя Христа объединяет нас?» Гуманистически мыслящему человеку ясно, что причина всех распрей, раздирающих Европу, в недопонимании, в недостаточности образования, и поэтому задачей последующих поколений европейцев должны стать продиктованные чувствами решения, которые заменят притязания князей церкви, фанатиков-сектантов, всевозможных националистов; всегда следует отдавать предпочтение общему, связующему, европейскому перед национальным, общечеловеческому перед отечественным; нужно христианский мир преобразовать в единую религиозную общность, беззаветно и смиренно служащую человеческой любви в рамках некоего универсального христианства. Идея Эразма, следовательно, сводится не просто к тому, чтобы человечество стремилось к космополитической общности, в идее этой заключена полная решимости воля к новой духовной форме единения стран Запада. Правда, и до Эразма были попытки объединить Европу, вспомним римских цезарей, Карла Великого, а позже – совсем недавно к этому стремился Наполеон, но эти автократы хотели объединить народы и страны огнем и железом, молотом силы, победитель разрушал кулаком более слабые государства, чтобы надежно опутать их цепями. У Эразма же – решающее отличие! – Европа предстает как моральная идея, как совершенно неэгоистическое и духовное понятие, ему принадлежит и ныне еще не реализованная идея Соединенных Штатов Европы под знаком некоей общей культуры и цивилизации.