Глубочайшая трагедия гуманизма и причина его быстрого заката в том, что велики были его идеи, но не люди, которые их провозгласили. Есть что-то смешное – может, крупицы смешного – в этих комнатных идеалистах, во всех этих чисто академических утопистах, стремящихся усовершенствовать мир, все они – благонамеренные, честные, немного тщеславные педанты с засушенными душами, гордо, словно маскарадные костюмы духа, несущие латинские имена: стремление поучать в мелочах, словно облаком пыли, закрывает самые богатые, самые искрометные мысли. Эти ограниченные последователи Эразма трогательны в своей профессорской наивности, немного напоминают они тех славных господ, которых и сегодня можно встретить в филантропических и других обществах, ставящих своей целью улучшение мира, теоретических идеалистов, верящих в прогресс, словно в религию, прозаических мечтателей, конструирующих за своим письменным столом высоконравственный мир и формирующих тезисы вечного мира, тогда как в живом, в действительном мире война следует за войной и те самые папы, императоры и другие владетельные особы, которые восторженно одобряют их идеи взаимопонимания народов, одновременно делают все – вступая друг с другом в союзы, – чтобы ввергнуть мир в огонь междоусобных войн. Клан гуманистов полагает, что вселенная должна сотрястись от ликования при каждой вновь найденной рукописи Цицерона, любой маленький памфлет приводит гуманистов в состояние крайнего восторга. Но они не знают и не желают знать того, что волнует людей улицы, и доброе их слово не получает резонанса в живой жизни, так как они остаются узниками своих кабинетов. Самоизоляция, обусловленная недостатком страстности, отсутствие связей с народом – причина того, что плодотворные идеи гуманизма не дали настоящих плодов. Содержащийся в основе их учения великолепный оптимизм не смог творчески расцвести, в полной мере развернуться, так как среди этих теоретиков-учителей идей человечности не оказалось ни одного, кому была бы дана необоримая естественная сила слова, способного воззвать к народу. И в истощенных поколениях ток великой святой мысли за два столетия иссяк.
Однако он был великолепен, этот звездный час мира, когда святое облако человеческого доверия своим мягким бескровным сиянием осветило нашу европейскую землю, и, хотя предположение гуманистов, что народы уже умиротворены и объединены под знаком духа, оказалось иллюзорным, мы должны глубоко уважать гуманистов и чтить память о них. Миру всегда нужны были люди, которые противились мысли, что История – не что иное, как тупое, монотонное повторение самой себя, постоянное и бессмысленное действо в непрерывно обновляющихся костюмах, а, наоборот, полагали, что история означает прогресс морали, что наши поколения по невидимой лестнице поднимаются от звериного к богоподобному, от жестокого насилия к мудрому и упорядочивающему и что последняя, наивысшая ступень подобного взаимопонимания уже близка, уже почти что достигнута. Возрождение и гуманизм создали такую историческую минуту высокой мечты: именно поэтому мы любим это время, глубоко чтим его плодотворные грезы. Именно тогда выросло первое поколение уверенных в себе европейцев, убежденных в том, что они опередят все предыдущие эпохи и сформируют более благородное, более знающее, более мудрое человечество, чем человечество Греции и Рима. И похоже, действительность подтверждает идеи этих первых провозвестников европейского оптимизма, ибо разве не произошли в те годы события, несравненно более замечательные, чем те, что происходили когда-либо ранее? Не возродились ли в Дюрере и Леонардо новые Зевксис и Апеллес, в Микеланджело – новый Фидий? Не формирует ли наука мозг человека да и весь земной мир по новым, более мудрым, чем прежде, законам? Не создает ли золото, текущее из вновь открытых стран, несметные богатства, а эти богатства – не вызывают ли они к жизни новое искусство? И не волшебству ли Гутенберга обязаны мы тем, что теперь творческое, воспитывающее, образовывающее слово, тысячекратно повторенное, разносится по всему свету? Нет, так далее продолжаться не может, ликуют Эразм и его последователи, и человечество, так щедро одаренное их силой, обученное ими, должно осознать свою моральную миссию, жить в последующем еще более по-братски, действовать более нравственно и раз навсегда с корнем вырвать все недостатки своей звериной природы. Словно трубный глас гремят над миром слова Ульриха фон Гуттена: «Какое наслаждение – жить!» и доверчиво, и нетерпеливо из-за зубцов стены, окружающей государство Эразма, видят граждане новой Европы полоску света на горизонте Будущего, которая подтверждает, что после долгой ночи, в которую погружен дух, наконец-то наступит день мира для всех.
Но это не священная утренняя заря, брезжущая над погруженной в темноту Землей: это отблески пожаров, которые разрушат их идеалистический мир. Как германцы в классическом Риме, так и Лютер, фанатичный человек дела, с непреодолимой силой вламывается с национальным движением народа в сверхнациональный, идеалистический сон. И прежде, чем гуманизм по-настоящему приступит к своему делу объединения мира, Реформация железным кулаком расколет надвое последнее духовное единство Европы, ecclesia universalis[41].
Гениальный противник
Судьба и смерть – силы, определяющие жизнь человека, редко приходят к нему без предупреждения. Обычно они высылают впереди себя посланца, причем не так-то просто распознать – кто он таков и зачем явился, и почти всегда тот, к кому он пришел, не понимает предостережения, не слышит таинственного зова. Среди ежедневно доставляемых Эразму бесчисленных писем, в которых корреспонденты из всех стран Европы высказывают ему свое глубокое уважение и почитание, 11 декабря 1516-го года приходит письмо, посланное ему Спалатином, секретарем курфюрста Саксонии. В этом письме, кроме выражений восторга Эразму и некоторых сведений ученого характера, Спалатин пишет, что некий чрезвычайно уважающий Эразма молодой монах-августинец из их города расходится с ним, с Эразмом, в вопросе о первородном грехе. Этот монах не согласен с мнением Аристотеля, который утверждает, что, поступая по справедливости, будешь справедлив; монах полагает, что лишь справедливый может поступать по справедливости: «сначала личность должна стать справедливой, а уж затем она сможет свершать справедливо».
Это письмо – кусок мировой истории. Доктор Мартин Лютер, еще не названный, никому не известный монах-августинец – а это именно он, – впервые дает знать о себе великому мастеру слова, причем удивительным образом его возражения касаются основного вопроса, того вопроса, из-за которого два этих паладина Реформации позже станут врагами. Правда, Эразм читает тогда эти строки не очень внимательно. Да и нет у него, очень занятого, почитаемого всем миром человека, времени вступать в серьезный богословский диспут с каким-то безвестным монахом из Саксонии; он читает эти строки, не очень-то придавая им серьезное значение, не вдумываясь в них, не подозревая, что в этот час и в его жизни, и во всем мире произошли решающие изменения. До сих пор он стоял один – господин Европы, учитель нового евангелического учения, но вот на его пути появился великий противник. Едва-едва слышно постучал в его дом, в его сердце Мартин Лютер, пока безымянный, но скоро, однако, весь мир назовет его победителем и наследником Эразма.
Лютер и Эразм никогда не встретятся. Те, кого в бесчисленных книгах, на бесчисленных гравюрах будут называть не иначе, как освободителями от ига Рима, как первыми немецкими евангелистами, вероятно из какого-то инстинкта избегают этой встречи. Великие противники лицом к лицу – какого поразительно драматического звучания сцены могла бы История донести до нас!
Редко природа создавала двух людей, так отличающихся друг от друга и физически, и по характеру, как Эразм и Лютер. Физический облик этих людей, дух и образ жизни каждого создали враждебные друг другу характеры; какие исключающие друг друга черты и понятия формировали эти характеры – терпимость и фанатизм, разум и страстность, рафинированная культура и изначальная, первобытная сила, космополитизм и национализм, эволюция и революция!