Сел в свой возок министр Волынский – и чужой гайдук взлетел на место рядом с новым товарищем позади его кареты, как будто так и надо. И все – кучеры, оставшиеся слуги – как будто и не обратили внимания.
Егермейстер озадачился визитом гофмаршала, но не сильно. «Что он хотел от меня – роли не играет, Лёвенвольд мечется между герцогом и Остерманом, перенося сплетни от одного к другому, как таракан заразу. Не политик, интриган-дворецкий, фигура невесомая, и в расчёт его брать не стоит», – поразмышлял Волынский и выкинул из головы утреннее явление гофмаршала как не достойное внимания.
Другие мысли занимали министра куда сильнее.
Когда Карл Густав Лёвенвольде-первый (к слову, старший брат таракана), царицын любимец, обер-шталмейстер, посланник в Польше, граф и полковник Измайловского полка, изволили скончаться, Артемий Волынский скрепя сердце избрал себе следующего покровителя. Так хозяин, у которого издох кот, недолго думая, заводит себе точно такого же.
Этот его новый, правда, уж точно не годился ни в друзья, ни в братья. Дюк Курляндский, Эрнест Бирон, был морганатический муж русской государыни и прозывался в насмешку ночным императором (после смерти другого её любимца, первого Лёвенвольда, акции empereur de nuit мгновенно взлетели).
То был человек низкого рода и средних способностей. Напыщенный и бездарный, дюк Курляндский никак не мог взять верный тон со своими подчинёнными – порою много выше его по рождению – и то грубил, то словно извинялся, и за всю свою придворную бытность так и не выучился как следует врать. Волынский, чтобы сразу установить дистанцию и поддержать трепещущее дюковское самомнение, именовал его в письмах «светлейший герцог, превосходительный господин, господин обер-камергер и кавалер, премилостивый государь мой патрон». И дюк Курляндский надувался от гордости, как жаба на стерне.
За новым патроном тянулась дурная слава. Прежние его протеже умерли, и, как по заказу, оба от яда. Прокурор Ягужинский, прокурор Маслов. Опасно было становиться третьим – под эту руку, неспособную или не желающую защитить. И Волынский сдал бы назад, передумал, но дюк Курляндский вдруг, на одной из их охот, в лесной сторожке, сделал ему предложение – от каких не отказываются.
Он давно мечтал об отставке, этот дюк, герцог Бирон. Мечтал бросить всё, всё, государыню, обер-камергерство своё и отбыть в Польшу, вернее, в Митаву, под польский патронат. Надоело ему всё при русском дворе, и давно надоело, как говорил он, с тридцатого года. Эта возня, собачьи бои под ковром. Может, врал? Но прежде был один такой, Мориц Линар, красавчик-граф, и, по слухам, Бирон вот так же предлагал ему заменить себя возле государыни на амурном поле. Чтобы самому отступить в тень и удрать. Но Линар не справился, не сумел соответствовать и был отставлен.
А теперь герцог, запинаясь и мямля, с трудом подбирая слова, предложил и ему. Помоги мне, Артемий. Ведь сам знаешь, от матушки нашей – только вперёд ногами.
То был флеш-рояль, золотая пуля, в полёте пойманная зубами. Банк в игре. От подобного не отказываются. И он взял, конечно. И потом герцог играючи, двумя пальцами придушил казанское дело, смертным дамокловым мечом висевшее над Волынским со времён царя Петра. Так торговка бросает на прилавок пучок зелени – на сдачу.
А сейчас герцог, кажется, пятился назад. Он злился и ревновал – хотя сам и был автором сего забавного либретто. Волынский с размаху, как в бурное море, погрузился в государственные хлопоты – вместо того чтобы просиживать в герцогской приёмной и делать заискивающие глаза (а в приёмной все сидели только с такими глазами). Как креатура герцога, он получил преференции, такие же, что имели и прежние, прокуроры Ягужинский и Маслов. Каждый день министр докладывал о делах лично государыне, и та слушала его, милостиво улыбаясь, и вроде бы даже что-то понимала.
На этом поле он потеснил первого матушкиного советника, вице-канцлера Остермана, конечно, но более всего – оттолкнул от кормушки собственного патрона. По сути, с недавних пор патрон-пуппенмейстер больше стал Волынскому и не нужен. Зачем им третий, государыне и кабинет-министру, если им интереснее вдвоём? Рокировка свершилась или почти свершилась, задуманная пьеса была почти сыграна. Только герцог… Испугался ли, передумал?
И эта польская компенсация… Русские войска прошли по территории Польши – сначала в одну сторону, потом вернулись и, как говорится, наследили. Не было официально ни убитых, ни ограбленных из местного населения, но все знают, как идёт армия, тем более большая, тем более русская – по чужой земле. Разруха и конфузы неизбежны. Поляки вчинили русскому правительству изрядную претензию, и дюк Курляндский, обязанный Польше герцогским титулом, да что там – безусловный польский вассал, нахально лоббировал выплату компенсации для своих сюзеренов. А Волынский, вместо того, чтобы поддержать решение о польской компенсации в кабинете министров, с пылом и патриотическим жаром внезапно выступил против. Да ещё и помянул во всеуслышание неких господ, чьи личные интересы подчиняют себе отныне интересы государственные. Сдуру, сгоряча влез, понёсся сломя голову, едва не сломавши шею…
Ведь Польша была для герцога – его Элизиум, его Авалон. Он собирался туда отбыть и навеки поселиться – нельзя было их ссорить. Как мог ты увлечься так, чтобы это забыть?
Тут же отыскались охотники доложить об эскападе его высокогерцогской светлости, и герцог во всеуслышание проклял патетически «негодяя, которого сам, на свою голову, вытащил из петли». Патрон злился, боялся – за свою драгоценную Польшу. Возможно, сожалел, что доверился недостойному, и желал бы переиграть их партию – кто знает.
А Волынский сгоряча ещё и помянул, пусть и в узком кругу, постельную грелку, возомнившую о себе. И прозвище мгновенно всплыло при дворе – к вящей злобе герцога. Плохо, когда креатура слишком уж презирает собственного покровителя – это рвётся наружу, это всем видно.
Теперь нужно было исправить всё, поломанное сгоряча, опять повернуть его к себе, дурака патрона. Этого мямлю, тюху, драного кота. И всё-таки переиграть его в итоге – на его же поле.
Санки вкатились во двор княжеского дома. Подменный лакей тут же соскочил с запяток и проворно шмыгнул в людскую. В людской уже поджидал его карла Федот – крошечный молодой человек с лихо закрученными усиками. Этот карла официально приписан был к Конюшенному приказу и в доме Волынских обитал нелегально – очень уж хозяину захотелось оставить при себе модный аксессуар. В ночном, зазеркальном Петербурге известен был Федот как лихой игрок и ловкий разведчик, благодаря долгам своим – за деньги готовый на всё.
– Пойдём-ка, братец, пока тебя не спалили, – прошептал Федот и за руку увлёк лакея в свою каморку.
В каморке лакей уселся на сундук – тулуп распахнулся, и во всей красе показались лифляндские цвета его ливреи. Карла залез на сундук с ногами и в самое ухо лакею принялся докладывать – и говорил он долго, подробно и обстоятельно. Лакей кивал и запоминал, выпучив глаза – от усердия.
– Спасибо за службу, Теодот, – после доклада поблагодарил по-немецки лакей своего осведомителя.
Федот привычно огрызнулся:
– Федот я, курва ты немецкая!..
– Да как угодно… – Лакей вытянул из-за пазухи кошелёк. – Это тебе от Плаксиных, пересчитай. И выведи меня поскорее из этого дома.
Хозяин дома тем временем наряжался для явления ко двору. Дворецкий Базиль ловко и с какой-то напористой нежностью разоблачал господина от обычной одежды и переодевал в придворную. Проворные пальцы разглаживали шёлк, взбивали драгоценные кружева, и в каждом отточенном жесте помимо сноровки читалась почти страсть.
Князь Волынский добродушно следил за порхающим вокруг него дворецким и невольно любовался грацией, с которой двигается этот маленький изящный человек.
– Будут ли гости сегодня, хозяин? – вкрадчиво спросил Базиль и улыбнулся углом рта, и раскосые глаза его отчего-то заиграли.
– Будут, если не струсят, – усмехнулся Волынский, – но насчет ужина ты распорядись. Меня они больше боятся, чем тайной канцелярии. Значит, приедут. Знаешь, кого ты мне напоминаешь, когда вот так трясёшь париком?