Оса в задумчивости нарисовала на рогоже цветок, одной зелёной краской и единственной тонкой кистью, но получилось всё равно ничего себе. Художница спустилась со своей лесенки – спрыгнула, как кузнечик с травинки – и подошла поглядеть:
– Ты – чудо-дитя?
«Сами вы!..» – чуть не сказала Оса.
А ещё художница, образованная дама…
– Я не чудо-дитя, я не умею читать мысли и умножать в уме трехзначные числа, – ответила Оса наставительно и с укором. – У нас в Варшаве подвизалось одно чудо-дитя, из дворни пана Потоцкого. Мальчик одиннадцати лет, умножал трехзначные числа, читал по губам и помнил Библию наизусть. Он потом скончался от умственной горячки. А я всего лишь нарисовала ромашку берлинской зеленью. Меня нельзя показывать в салонах.
– И слава богу! – рассмеялась художница. – Но вы так верно чувствуете линию, мадемуазель Оса, и у вас так здорово поставлена рука! Вы, несомненно, талантливы.
– Но всё же не умножаю в уме друг на друга трёхзначные числа…
Кто-то приоткрыл дверь и зашёл, но Осе важно было продолжить свою мысль. Чудо-дитя – это даже звучало унизительно.
Вошли двое, маленький мальчик и с ним рослый тип в сиреневом, с коробкой под мышкой, судя по парику и по туфлям – дядька. Мальчик был младше Осы и куда меньше ростом, зато нарядный – как будто игрушечный. Он разглядел Осу, в её мальчишеском, и явно сморщился от отвращения.
– Мой брат легко умножает в уме трёхзначные числа на трёхзначные, – сказал мальчишка с сердитой гордостью.
– И его показывают в салонах? – уточнила Оса.
– Его из салонов за уши не вытащишь! – хохотнул мальчишка.
Он был красивый, как фарфоровый пастушок, в подвитых локонах, и, несмотря на возраст, изрядно напудрен.
Мадемуазель Ксавье представила детей друг другу:
– Шарло, перед вами Анастазия Анна Катарина Ван Геделе, путешественница, девица в мужском платье. Оса, перед вами юнгер-дюк, его светлость герцог Карл Эрнест Бирон. Его светлость оказали мне милостивое покровительство и неоценимую помощь в поиске натуры…
– Наши птички, – горделиво пояснил юнгер-дюк и широким жестом обвёл птичьи клетки, – из папиных оранжерей.
Он, видать, сперва приревновал художницу к новому, большому мальчику, но потом, убедившись, что соперник всего лишь девчонка, оттаял. Оса не понимала, конечно, цену придворных нарядов, но этот принц был как пушистая чайная роза, столько слоёв лепесточков, и бантиков, и кружев, и пахло от него розочкой, и губы блестели от помады… Ну, кукла и кукла – руки так и тянутся потискать.
– Друва, доставай! – велел юнгер-дюк, и дядька вынул из-под мышки коробку, раскрыл – на дне лежали несколько попугайчиков, уныло и безвозвратно дохлых. – Таких у тебя ещё не было, Аделинхен! Я сам их убил в папином зимнем саду.
– Ну и дурак! – мрачно определила Оса.
– Ах! – одновременно выдохнули и художница, и дядька, а дядька даже втянул голову в плечи.
Принц растерялся, открыл в изумлении накрашенный рот, но злиться пока не начал.
– Ты что, не мог их, как этих, – показала Оса на клетки с живыми птицами, – тоже в клетках принести?
– Этих принёс папин егерь, – пояснил мальчик, начиная краснеть, – а я хотел сам.
– Так ловил бы силками, мы в Варшаве и ржанку так ловили, и щурку. Ты таких красивых убил, я даже не знала, что такие бывают… Неужели самому не жаль? Мог бы силок поставить – и потом в клетку. Ты их что, пращой?
– Из рогатки, – принц вынул из-за пояса полированную, с золотыми ушками, рогатку и показал. У него на поясе висели ещё и крошечная шпажка, и такой же, словно игрушечный, кнутик, и миниатюрный стилет. – Ты грубила мне, я велю тебя выпороть.
Дядька и художница переглянулись и одновременно охнули – они явно ждали этой фразы.
– Ну и дурак, – мрачно повторила Оса. – Во-первых, дворян не порют. И лучше бы ты велел мне научить тебя ставить силки. Думаешь, мамзель Ксавье приятно будет рисовать дохлятин? Тут печку топят – они через час уже примутся вонять. Там, в вашем зимнем саду, ещё остались такие же – живые?
– Ага, – как во сне, проговорил принц, – полно.
– Так пойдём, наловим. А этих, дохлых, в печку. – Оса вздохнула. – У одной кишки наружу… Как такую рисовать?
Оса и не заметила, что художница и принцев дядька глядят на неё с почти благоговейным ужасом. Девица Ксавье даже прошептала едва слышно:
– Чудо-дитя…
Принц вернул рогатку за пояс, смерил взглядом самоуверенную собеседницу, – он отлично умел смотреть свысока, даже на толстых, выше себя, девчонок, видать, прежде успел натренироваться на придворных, – и проговорил благосклонно:
– Я велю тебе, Анастазия Анна Катарина, обучить нашу светлость охоте с силками. Ведь ты точно умеешь?
– Откуда патрон вас знает?
Хрущов легко сбежал по лесенке вниз, с берега на невский лёд, и изнизу любезно подал доктору руку – у того на скользких ступенях разъехались ноги. Дорогие варшавские подмётки не больно-то годились для русской зимы.
– Так ещё с «Бедности».
«Бедность» была – московская каторжная тюрьма. Асессор понимающе, уважительно крякнул.
На реке был расчищен каток, и по льду катились уже первые отважные и легкомысленные счастливцы. Вокруг катка стояли трибуны и арки из папье-маше и толпились гвардейцы – каток был, по всему судя, не для всех, а придворный. Вот карлики в петушиных платьях высыпали на лёд и тут же картинно повалились друг на друга, словно костяшки домино – готовилось шутейное представление.
Позади катка сверкала и вовсе невиданная штука – высочайшие фигуры изо льда, и вроде бы даже дом ледяной, но только без крыши.
– Что это? – спросил доктор у Хрущова, невозмутимо трусившего к крепости по протоптанной в снегу тропинке. – Неужто замок ледяной?
– Дворец изо льда, проект архитектора Еропкина, – равнодушно пробубнил асессор, – по оригинальной затее князя Татищева и князя Волынского. Инженер – Георгиус Крафт, академик. Публично ругать и смеяться не советую. Двух ругателей сей дуры ледяной вчера пытали у нас на дыбе.
Доктор не понял, за что вдруг можно ругать, или невзлюбить столь забавный ледяной дом, и вслух удивился. Хрущов оглянулся, придерживая на ветру шапку:
– Странное… людям свойственно всё непонятное хулить и ненавидеть.
Доктор поглядел на радугой горящий, как самоцвет, дворец – несомненно красивый. Солнце било в полированные грани, и яркие лучи ходуном ходили над домом ледяным – словно зарево.
– Поспешим в наш собственный замок! – поторопил провожатый.
Впереди вставал зловеще Заячий остров, и шпиль Петропавловский тоже играл в лучах, как наточенная шпага злодея-бретёра.
Доктор Ван Геделе запомнил московскую «Бедность» – угрюмую, пустынную. В «Бедности» ему всё мерещились отрубленные головы на острых кольях ограды, словно в ведьмином замке. А эта тюрьма, Петропавловская, оставляла впечатление то ли курятника, то ли постоялого двора. Сразу за воротами разгружали подводу с дровами, во взрытом снегу обильно рассыпаны были конские яблоки, пахло луковой похлёбкой, хаотически бегали собаки и куры, и гвардейцы, обнявшись, гортанно гоготали на крыльце. Вся внешняя суровая строгость зловещего здания разом стёрлась, как меловые пометы с катрана. Какое уж тут злодейское обаяние, когда баба, переваливаясь, бежит через двор с ведром дымящегося арестантского варева, и две собаки спешат за нею следом, подобострастно повизгивая?
– Привет, Мирошечка! – окликнул Хрущов одного из хохотунов-гвардейцев. – Как там ребятки мои, по домам давно?
– Какое!.. – тягуче отозвался красавчик-гвардеец. Был он черноглаз и как-то особенно ярко смугл, под белейшим париком и снегом припорошенной шляпой, и слово «какое» произнёс с греческим гортанным «э» на конце – «какоэ». – Здесь ребятишки твои, на стене сидять, песни спевають.
Доктор невольно представил себе ребятишек, сидящих на отвесной стене, как мухи.
– Вот и славно, – обрадовался Хрущов. Он приобнял доктора, увлекая его за собой в обитую железом дверку узилища. – Успеете, значит, познакомиться. Но сперва – поторгуемся, мемории зачтём. Может, вам ещё и не глянется у нас.