– К балерине Крысиной неравнодушен генерал Густав Бирон, младший братец его светлости, герой войны и безутешный вдовец, – тут же припомнил Лёвенвольд. – А к генералу Густаву неравнодушна герцогиня Бинна, супруга той же самой светлости. Неудивительно, что светлость желает держать все эти нити в собственных руках. Я не смею его осуждать. А вот Кунерту я откручу его алчную голову. Впрочем, тоже нет – я откручу голову тому Плаксину, который Цандер.
– Нам самим пригодится такая голова, – тихо подсказал вице-канцлер. – Этот Цандер толковый парнишка. Давай мы с тобою сделаем перекрывающую ставку. Герцог, я знаю, скуповат, а о твоей расточительности ходят легенды – ты можешь попытаться перекупить у герцога его игрушку, тем более что с Цандером вы старые знакомые.
– Я попробую, Хайни, – произнёс послушно Лёвенвольд и смиренно опустил ресницы.
5
Messe noire
Антраша руайяль, антраша труа, антраша катр… В окнах напротив питомицы танцовальной школы репетировали балетные па – привставали на мыски, приседали, томно разводили ручки. В жёлтых оконных квадратах девичьи силуэты казались мотыльками внутри фонаря, которые бессильно трепещут за стеклянными стенками.
Доктор глядел на танцорок и вспоминал недавнее свидание на снежном балконе в свете вот таких же жёлтых фонарей, в стёкла которых ударялись снежинки, как мухи. И таяли, таяли…
Увы, Модеста Балк не купила у дьявола вечную молодость. Свет упал по-иному, и доктор разглядел и морщины, и запудренные, замазанные тени под глазами, и ямы под скулами. И улыбалась она теперь, не разжимая губ – значит, и зубы уже – увы… Из прежнего арсенала при ней остались разве что точёная талия и глаза – самого синего цвета. Но и этого не мало. Доктор прикинул, сколько ей лет, выходило за пятьдесят, в этом возрасте вряд ди кто может похвастаться даже талией.
А тогда, в двадцатом, ей было за тридцать. А Яси – тринадцать. Скучающая красотка-соседка, любительница гороскопов и тарот, заходила к матушке поболтать, раскинуть карты. Иногда они являлись вдвоём, две подруги, две просвещённые дамы, придворная художница Гизельша и колдунья (придворная ли?) Балкша. С матушкой и сестрицами жгли мускусные палочки, гадали, высматривая кавалеров в зеркальных коридорах. С крыльца кидали сапожок на снег. Яси, мальчишку, не гнали, дозволяли смотреть. Что он поймёт, ребёнок, в пасьянсах, восковых отливках, зеркальных тенях? И Яси глядел – не на тени, кому они надобны, на красавицу-соседку, тонкую, в чёрных кудрях, с мучительно синими глазами. И соседка на него поглядывала. И однажды, походя, нечаянно, случайно, в тёмный дождливый день, соблазнила мальчишку. Легко. Так кошка, играя, сбивает лапой птичку. И – позабыла. Сколько их было у кошки, таких-то птичек?
Что там было потом? Да ничего. Виделись, здоровались, прощались. Потом сестрицы умерли, и матушка умерла – Балкше не к кому стало приходить. Потом Яси уехал учиться – надолго. И дядюшка написал ему, уже туда, в Лейден, что Модеста Балк арестована и по приговору суда бита на площади кнутом. Брат её, Виллим Монц, был обезглавлен на том же эшафоте, и кровь с его отрубленной головы лилась сестре на плечи. Пока палач хлестал её у столба. Её казнили не за колдовство, а за непутёвого брата – грехи его, как и его кровь, тоже пролились Модесте на плечи, и четыре долгих года не давали подняться. Потом дочь, Нати Лопухина, урождённая Балк, выхлопотала для матери помилование.
Доктор знал о Модесте, что та возвращена из ссылки и живёт в Петербурге, но ни ему, ни ей прежде не было друг до друга особого дела. И внезапно он стал ей нужен…
Доктор усмехнулся, вспомнив, зачем. Зачем она его разыскала. Глупая, никчёмная, опасная пьеса. То зеркало, в которое смотрели они с Осой в комнату ката-соседа Аксёля, – теперь доктор знал, для чего оно было.
«Что ж, сыграем, – подумал доктор со злым задором. – Партия – с Лопухиными, с Балками. С цесарским послом Ботта д’Адорно. С бывшим патроном Лёвенвольдом. И вместе с такими картами – я, жалкая фоска. Козырь на одну игру. Сыграем…»
Оса спала в своей комнате – учительница привезла её домой прежде, чем доктор вернулся из игорного дома в лопухинской карете. Девочка устала и рано попросилась спать. Завтра у Ксавье выходной, значит, и Оса никуда не поедет, останется дома, с Лукерьей. Надо подумать, как обставить завтрашний спектакль – чтобы они не поняли. Впрочем, Лукерья, кажется, знает. Та комнатка, за зеркалом, за ковром, не была для неё секретом, возможно, рыжая чертовка посвящена и в тайну – для чего эта комнатка надобна.
Прежде чем улечься спать, доктор зашёл в комнату к дочери и смотрел, как спит она – луна стояла в окне, светом, как снегом, запорошив развороченную постель. Девочка спала, положив под голову ладошки, так всё ещё и перепачканные красками. Чёрная лохматая косица лежала у неё на шее.
«Ни в мать, ни в отца…» – подумал доктор.
Оса ничем не походила на мать, ничего, увы, не осталось в ней от матери – на память. Доктор знал, что так бывает, часто дети получаются похожими не на отца и мать, а на каких-то дедов или бабок, значит, прежде был у Осы кто-то в роду, вот такой, черноволосый, румяный и толстенький. Ни в мать, ни в отца. Жаль, что не в мать. И прекрасно, что не в отца. Вот сестрица её покойная, Кетхен, была похожа и на отца и на мать, так похожа, что даже смешно.
Доктор усмехнулся, вспомнил, как прежде, в Москве, был он недолго лекарем в придворном театре и бродил по лефортовским парадным залам, глядя на фамильные портреты русских царей. И так забавно это было – когда у родителей, лупоглазых, носатых, костистых, нелепых, рядом с такой же лупоглазой некрасивой дочерью вдруг обнаруживался ангельски-белокурый, прекрасный, как лунное лезвие, внезапный сынишка. Ни в мать, ни в отца…
Возок из крепости прислали ранним утром, прежде ещё, чем солнце взошло. Гвардеец с запиской от Хрущова влетел сперва на докторскую половину дома, потом на Аксёлеву, всех перетормошил, перебудил.
– Что там? – спрашивал у него доктор, стремительно одеваясь. Записку он прочесть не смог, глаза поутру яростно слезились после вчерашнего пьянства.
– Так распопа помер, – сказал гвардеец весело, – надобно описать.
Оса с Лукерьюшкой тоже проснулись, вышли в гостиную, обе в шалях, накинутых на голову, как две монашки – маленькая и побольше.
– Служба, сударыни, – успокоил их доктор.
Дочка с домоправительницей переглянулись, синхронно зевнули и сонно разбрелись по своим комнатам.
Доктор набросил на плечи шубу, подхватил саквояж с инструментами и поспешил на улицу, в возок. Аксёль с гвардейцем уже сидели внутри на жёстких скрипучих подушках и вдохновенно зевали.
– Вот и мечта твоя исполнилась, – сказал Аксёль глумливо. – Посмотришь, наконец, на распопу.
– И много ещё делается в крепости, о чём я не знаю? – спросил его Ван Геделе.
Аксёль поглядел в переднее окошко, на спину возницы, потом скосил глаза на гвардейца, клюющего носом над бряцающим на ухабах ружьём.
– Сделаешь дела – зайди ко мне в каморку, пошепчемся, – посулил он и подмигнул.
– Знаешь Балкшу? – спросил доктор.
– Которую – Лопухину или матушку?
– Матушку. Разыскала вчера меня…
– И это тоже – в каморке.
Аксёль красноречиво кивнул на спящего гвардейца и картинно отвернулся к окну.
Возок прыгал полозьями по понтонному мосту, намертво вросшему в лёд. По правую руку играл в лучах авроры причудливый ледяной дворец, уже кое-где покрытый крышей.
Покойник распопа обнаружился не в камере, в крепостном морге. Труп, от яда аж чёрный, лежал на мраморной разделочной колоде с ручками, целомудренно сложенными на груди крестом. Тут же туда-сюда суетливо прохаживался уже знакомый растерянный канцелярист Прокопов с писчим подносом, снаряженный пером, чернильницей и песочницей. Бумага трепетала над подносом на сквозняке.
Канцелярист вопрошал, заикаясь:
– Так и п-писать – с-смерть от яда?
– С ума сошёл? – застонал Аксёль с порога. – Стосковался по внутренним аудитам? Пиши – прекращение сердечного боя!