Они шли по коридору – потолочки низкие, полы гулкие, от стен холод. Свет падал клетчатыми бликами из зарешёченных, на самом верху, бойниц.
– Отчего прежний доктор помер? – спросил осторожно Ван Геделе.
– От старости… – Хрущов отворил собственным ключом невзрачную, в ряду таких же, дверь, вошёл и поманил доктора за собой. – И тот, что до него, тоже от старости помер. Мы своих лекарей лелеем, как розы – пятьсот талеров в год.
– У нас в Лейдене профессор имел такое жалованье, – вспомнил доктор. Правда, обер-гофмаршал посулил ему ещё больше. Но где он ныне, тот гофмаршал? – И каждый день на службе нужно присутствовать?
– Какоэ!.. – рассмеялся весельчак Хрущов, явно повторяя давешнего гвардейца.
Они стояли в кабинете, скромном, холодном, с таким же, как в коридоре, решётчатым окошком-бойницей. Видавшая виды мебель, бюро с поцарапанными ящичками, стол со щербатой столешницей, и на столе – приборы для письма, спартански скромного декора. Стену украшал портрет нарядного румяного господина, ценою явно превосходящий всю прочую немудрёную обстановку.
– Добро пожаловать в наш цвингер. – Хрущов приглашающее кивнул доктору на стул, а сам принялся рыться в недрах бюро. – Сейчас, мемории для лекаря отыщу… Наш прежний лекарь, Фалькенштедт, имел практику в городе, и к нам являлся разве что по большим праздникам. Раз в неделю, если два – это, значит, медведь где-то сдох. Дел нынче мало, доктор с нами не сидит, мы запиской его вызываем. Если пытка, и покалечили кого, или кто болеет, так, что помереть грозится. А в остальном – сами, сами, кат наш сам бывший лекарь, справляется собственными силами. Есть, правда, почётная повинность – если при дворе праздник затевается – наш лекарь на нём дежурит. При дворе редкий праздник без увечий…
– Это мне известно. Горки…
– Что горки! Тут давеча его светлость, обер-камергер, нынче он дюк Курляндский, изволили в Петергоф привезть икара, и тот летал. На двух крылах таких перепончатых, и над аллеями. На одного пажа икар приземлился, и двум дамам кровь отворяли – от чувств-с, когда диво сие над ними изволило реять.
Доктор представил – и хохотнул. Хрущов извлёк из недр бюро несколько листов, перебрал и отдал.
– Вот мемории для тюремного лекаря, сиречь инструкции – что делать, что не делать. Там же подписка, чтоб тайн не разглашать. Если всё вас устроит, то мы все такую подписываем. И уж если подпишете, доктор, то, как папа нуар изволили сказать, вы наш.
– Это – он? Папа нуар? – кивнул Ван Геделе на портрет румяного господина.
Сходство угадывалось, но портрет был всё же чересчур комплиментарен. А написан – мастерски. Руки, набеленные, с пухлыми пальцами, с острыми ноготками, были в точности как у оригинала.
– Был у нас подследственный один, художник Никитин, – мечтательно проговорил, почти пропел асессор. – Много лет дело его тянулось. Вот, изволил отблагодарить патрона за мягкое обращение. Старался, бедняга!.. Похож вышел папа нуар?
– Похож, – не стал спорить Ван Геделе. Он пролистнул мемории – инструкции, писанные скучным казённым языком, но вполне гуманные и дельные. Подписка, видно, общая на всех, имя следовало вписать в пустую строчку – запрещала болтать за пределами крепости о делах, текущих и прошедших. – Меня всё устраивает. Я – ваш, господин асессор.
– Я помню, что дочка вас в приёмной дожидает, – говорил, как будто оправдываясь, асессор, – но герр Окасек добрейший дядька, он её не обидит. А с ребятишками обязательно нужно познакомиться. Вам ведь с ними – бок о бок отныне, и им – с вами…
Доктор не возражал. Договор их был подписан и оставлен до поры – до ушаковской визы. Но то дело было, видать, решённое. Асессор вёл доктора по сумрачным ходам равелина – знакомить с ребятишками.
– Аксёль, наш кат, говаривал, что у него полдома пустует и хозяин ищет жильца… – продолжал петь Хрущов. – Ох, чуть не свалились! – Он дёрнул доктора за рукав, отведя от внезапной чёрной дыры в полу. – Колодец наш. Достопримечательность, изюминка здания.
«Хороша изюмина!» – подумал доктор, оглядываясь на чернеющую среди плит квадратную ничем не огороженную яму.
Они поднялись по узкой винтовой лестнице, Хрущов первый, доктор за ним, и, едва высунув голову на свет из проёма, асессор воскликнул:
– А вот и они! А я, ребятки, к вам с обновой!
Доктор вылез следом, на свет, на крепостную стену, прикрытую деревянным навесом. Здесь пылали огнём две железные бочки, на парапете расставлены были шкалики и нехитрые яства. Ребят трое было, двое в мундирах и один в партикулярном, но зато с матросской подзорной трубой. Доктор машинально скользнул взглядом в направлении трубы – ну да, ну да. Невский лёд, каток придворный, и катание в самом разгаре – даже и без трубы отлично различимы экземпляры на коньках и в замечательных шубах ценою в четыре псковские деревни…
– Представляю вам нового лекаря, – Хрущов церемонно указал на доктора. – Яков Ван Геделе, доктор медицины, обучался в Лейденском университете.
– Ого! – оценил тот, что с трубой.
Он был высок, могуч, красен и под шапкой очевидно лыс. Двое других были ему едва по шею.
– Кат наш, Аксёль Пушнин, – представил асессор здоровяка, а за ним и двух его товарищей, – канцелярист Прокопов и подканцелярист Кошкин. – И совершенно внезапно прибавил: – Гривенник на четырнадцать.
– Вы знали, ваш-благородие! – с разыгранной обидой возгласил кат Пушнин. Эта реплика многое сказала доктору Ван Геделе об отношениях внутри тюремного коллектива – тёплое «ваш-благородие» говорило об уважении и симпатии, а интонация весёлой обиды – о присутствии даже некоторого либерализма.
– Что ж ты хочешь, Аксёль? Нумер четырнадцать к двадцатке и тройке как намертво был пришит, в тридцатом-то, – отвечал тотчас подканцелярист Кошкин, лысеющий глазастый кудряш. – А двадцатка и тройка наши. Вот и думай…
– А-а… Принято, ваш-благородие! – Кат Аксёль ударил себя по карманам полушубка. – Ставки сделаны!
Доктор уж понял, что речь ведётся о каком-то тотализаторе – ставки, нумера…
– Собачьи бои? – спросил он у Хрущова.
Тот улыбнулся – совершенно очаровательно, показав белоснежные зубы, посаженные во рту боком, как у акулы:
– Вы же подмахнули нашу подписку, доктор? Рано или поздно вы непременно разгадали бы наш маленький секрет, уж лучше я сам открою его для вас. Прямо сейчас. Мы все здесь делаем ставки, и кат, и канцеляристы, и подканцеляристы, и ваш покорный слуга. Но бьются на нашей арене псы, ну, очень хороших пород. Лучших… – асессор указал рукой в сторону реки, туда, где на льду раскатывали нарядные персоны. – Вот они. Мы пытаемся угадать, кто из персон в этом месяце прибудет к нам в гости, и все кандидаты у нас пронумерованы, для удобства.
– А где список? – тут же полюбопытствовал доктор.
– В голове. – Кат Аксёль похлопал себя по шапке. – Ведь секретность, конфиданс, пронюхает патрон – и вылетим все разом, да ещё на прощание шкуру снимут. Но если заинтересуетесь, герр Ван Геделе, я вам всё подскажу. Разложу все нумера, как пасьянс – кто и почём…
– Лучше другое подскажи, Аксёль, – перебил его асессор. – У тебя же, помнится, полдома пустует? Доктору надо. Ему пообещали квартиру, да оказалась занята – и вот он с дочкой мыкается с утра в дорожной карете.
Хрущов, конечно, несколько сгустил краски – дорожная карета была пристроена в сарае Дворцовой конторы, а дочку взялся опекать разлюбезный фон Окасек. Но будущее докторского семейства – увы, терялось в тумане.
Аксёль опять ударил ладонями по карманам – это был, наверное, его любимый жест.
– Домик славный, – сказал он, – почти на Мойке, позади лопухинского английского сада. Отдельный вход, прислуга общая – Лукерьюшка, почтеннейшая. Вдова, в летах, убирает, готовит. За дочкой посмотрит, коли надо. Не пьяница. Я так хвалю, оттого, что вижу – вы, доктор, человек дельный, а хозяин-немец всё мечтает мне соседями каких-то жонглёров подселить.
– Актёров? – переспросил доктор.
– Да бог весть, каких-то шутов и шутих из танцовальной школы – она окошками к нам прямо в окна глядит. Каждый вечер смотрю – как девки толстые на мысках прыгают. Но если хозяин узнает, что вы из нашего ведомства жилец – он вам не откажет, и жонглёрам от ворот поворот, и нам с Лукерьюшкой облегчение выйдет.